Глава 1 — Тетрадь обосранная голубями

Дважды прекрасный чех, актер Ландовский, предпринимал попытки привезти теплые вещи, виду него располагающий, копия Лех Валенса, может, это и напугало венгров. Шубу ему не дали второй раз, когда он опять самоотверженно ринулся за шубой. Катерина заявила, что ее подруги не рекомендуют брать шубу, мама расстроится, она гладит шубу, плачет и вспоминает Катю, и если шуба уедет, она чувствует, что больше не увидит Катерину. Как трогательно, и глупо удивительно. Только бабы могут придумать такую ересь и еще умиляться. Хороши бл… подруги. Пусть эта дура мерзнет в Европе, а мама будет гладить шубу и плакать. Удивительная способность при своем упрямстве слушать всякий вздор, принимать его всерьез и в этот момент соглашаться всем существом своим. Потом мне подругам нужно долго внушать, что все это не так. Она ведет разговоры с тем миром, откуда мы приехали, и мы сами продукт того мира, но здесь постепенно учимся смотреть со стороны, в то же время понимая их законы. Ведь надо выдумать термины: управляемый художник, можно доверять. Неуправляемый - надо с ним работать, а уж как они работают, это всем нам из того ихнего мира известно, а несчастный Запад не верит, книг хороших не читает, а все восклицает - "не может быть" - и ручками делают так, как курицы крылышками. Был у меня начальник, в шахматы хорошо играл, у нас это редкость. Задумался один раз в минуту очередной серьезной проработки, вздохнул - ну неужели вот ты всерьез считаешь, что мы тебе не помогаем, столько с тобой работаем. Ведь если бы вы были даже Алехин и своей рукой вели меня к выигрышу, я же понял бы, что не я играл, так зачем же мне этим тогда заниматься. Тяжело вздохнул начальник и махнул рукой - иди, мол.

* * *
Никто не знает, что сохраняет память.
Но страсть писать дневник и что-то сохранить
Нас многих заставляет взять чистый лист.
Последняя черта нам обрывает знаковую нить.
А там Всевышний разберет,
Кто перед ним предстанет.
Возьмет Он нотный лист
И знаками, как ноты, нас расставит.
Получит каждый звук, что заслужил,
Как на земле грешил и жил.
Прости, Спаситель, нас! — землянин закричит.
И данная нам Богом нота зазвучит.
И хор тот будет страшен и многоголос!
Над нами страшный суд из нас
Нам приговор споет. То будет Божий глас.
Он окончателен для нас.
Фальшивый гимн орем-поем.
Не думаем о нем.
Все ноем: все не так.
Уныние несем.
Не видим красоты земли,
Летят года, то Орвелла, то Баха.
Видна последняя черта,
За ней Его Врата.

Мама, когда стала терять память и чувство времени, прожив сложную тяжелую жизнь, родила 4-х детей, младшая Ирина умерла совсем маленькой, я ее не помню, только вздохи и слова мамы оставили ее на всю жизнь в моей памяти. Мать очень переживала за нас всех, сложно жили с отцом… Жить, если ты не баловень судьбы, а таких всегда очень мало — всегда трудно и сложно. «Жизнь прожить не поле перейти», а при советской власти это вообще хожденье по мукам под куполом цирка без лонжи. Последние годы маме чудилось, что кто-то приходит за мной, расспрашивает о моей жизни, делах, о разговорах, которые я веду. Она очень реально и обстоятельно это все сообщала, тревожась замою судьбу. Один раз я застал ее на стуле, она сосредоточенно тянулась, снимала книги с верхних папок, освобождала их от картонных обложек. Я спросил: что ты делаешь, мама? Она уже с трудом ходила: Юрик, это надо обязательно сделать, а то книги задохнутся. Она слезала со стула и несла картонки под кровать, привыкнув всю жизнь работать и тревожиться, бедная мама не могла остановиться. А теперь, сын мой, в Лондоне, когда тебе было 4 ½ года, я позвонил твоему дяде Давиду, ему шел 71-й год, с трудом уговорила телефониста Анна (через Будапешт, обманув советских), которая работала с твоим отцом к тому времени 10 лет, и никто, кроме Бога, не может сказать, что будет с нами дальше. Твой старый беззубый дядя, спросонья наконец поняв, что говорю я, стал, хрипло шамкая, просить меня скорей приезжать, как артисты ждут меня, были у министра культуры, с которым твой отец не ладит 20 лет, а не ладить с министром, мой дорогой сын, в советской стране сложно и опасно; я звал его за глаза нежно Ниловна, по книге Горького «Мать», а также Химик, он учился в Химинституте, а старенькая учительница говорила о нем: «Как мы все ошибались, такой был неспособный мальчик, еле учился, а таких высот достиг». Так вот, достигший принял артистов и повел свои гнусные беседы, у него огромная практика доводить хороших людей до того, что они убегают из своего дома далеко, в другие страны, бросив все. Вот и мы сидим в доме Славы Ростроповича, которого лишили гражданства при помощи Ниловны, выгнали и Солженицына. Химик заявил: «Кто виноват? Вот мы сидим, работаем, а его нет». Свою лживую, пустую трепотню они считают работой. Наш идеолог и кокет косит направо, влево нет, носит дымчатые очки, у него седой перманент с легкой волной и лицо поблескивает ночным кремом, говорит очень тихо, всем приходится вслушиваться; изредка, что-то бормоча, делает вид, что записывает. Но когда надо, он даже орал и визжал на твоего папу, а однажды, когда папа после тяжелого разговора, где, напрягаясь и вслушиваясь в сурово-тихие наставления министра, половину не разобрал, что же с ним будет, уходя после аудиенции, уже взявшись за ручку двери, услышал внятный громкий голос Химика: «Так вот, никаких „Бесов“, никаких Высоцких, и никаких Булгаковых». Видимо, Ниловна рассчитывал, что папа упадет в обморок по ту сторону кабинета. А уж там помощники разберутся, что делать с папой. Бедные артисты сидят, а он тихо вещает: «Никто не отрицает его таланта. Мы его ценим, правда, он плохо управляемый. Кто вам сказал, что мы ищем замену, провокация». Бедные говорят: «Приезжайте, посмотрите сами, Петр Нилович». «Конечно приеду, репетируйте», — заявил авторитетно, год назад закрыв, а затем, сперва разрешив, запретил репетировать разрешенный спектакль. Бедный Пушкин. То Николай I, то Химик II. Меня там нет. Я, к счастью, с тобой, Петр, но я могу тебе точно сыграть всю сцену за всех. Со мной вообще, сын мой, приключалось множество всяких фантастических историй, в которые трудно поверить. По Москве ходил слух, что певица русских песен Людмила Зыкина — подруга умершей, царство ей небесное, (Фурцевой, любовницы премьера А. Косыгина, дочь которого делала много гадостей твоему папе и многим другим, а сейчас проживает на берегу Москва-реки в хоромах из отборного Кремлевского кирпича, напротив моего старого друга — академика Петра Капицы, который работал с Резерфордом и имеет пожизненную квартиру в Кембридже и предлагал папе твоему пожить в ней. Так вот, тут в Лондоне пристроился ко мне странный молодой авантюрный человек, называл себя по-разному, имел много паспортов и среди всего прочего объявил себя приемным сыном этой самой русской-разрусской Зыкиной; звали его Володей, как Высоцкого. Вспомнил я один давний вечер в Москве на квартире у другой замечательной русской певицы Максаковой, там Владимир пел свои песни, Зыкина — свои, она быстро, к ее чести, поняла, что ей при нем петь ни к чему, а потом они даже вместе попели дуэты. Она была в теле, бросала томные взгляды на Владимира, а когда он с гитарой трезвый да в ударе, редко какая дама могла устоять. А теперь приемный сын ездит по миру и собирает все материалы о своем тезке Владимире. Вспомнил, как Каганович в телевизоре тоном вождя воскликнул: «Наши идеи идут по́миру», — и одним ударением сказал всю правду.