Благотворительный фонд
развития театрального искусства Ю.П. Любимова

Купите воды, собаки! Наталья Казьмина, Культура, (8.07.1999)

К 35-летию Таганки Юрий Любимов восстановил «Доброго человека из Сезуана». Назначил нам свидание с легендой. Я плелась на эту голгофу, а в голове, как заезженная пластинка, кружилась строка из любимого Таганкой и хорошего когда-то поэта: «Не возвращайтесь к былым возлюбленным, былых возлюбленных на свете нет». Что надо было чувствовать в такой ситуации — тревогу? радость? досаду? А может быть, страх и нытье под ложечкой? «Героическое поведение, никем не увиденное!» — прокомментировал бы Брехт. А если без шуток и тоже по Брехту: «Следует ли трагедию превращать в фарс? Следует ли искалеченную возлюбленную отсылать в кухарки?» Таганка наплевала на эти интеллигентские сопли, решившись, как встарь, вмешаться в ход театрально-исторических будней.

Я никогда не любила этот театр до страсти. До дрожи, до мурашек по телу. Я в этот театр опоздала к началу. Это была не моя игра. Я с удовольствием заглатывала таганковские были и апокрифы, обмирала, как все, видя живьем Высоцкого. Но восхищалась и возмущалась всегда как-то издали. Чуть с холодком. Моим «Гамлетом» стал двухсотый «Гамлет». А моему «Доброму человеку» — увы, не 35, а меньше. Как и «Десяти дням», как и «Пугачевщине», как и…

Я полюбила Таганку, когда бога, друзья и удача, торчавшая в кулисах этого театра столько лет, ее покинули. Мое, при мне — это кровавая сдача «Годунова», стук годуновского жезла, пронзающего доски умирающей сцены. Мое — это в последний раз игранный спектакль «Товарищ, верь…» — без Мастера. Когда каждая строка об изгнании орала не о Пушкине, а о Любимове, когда реплика о невозможности писать и дышать воспринималась как монолог отсутствующего режиссера. Когда не верилось совсем, что когда-нибудь он вернется. Мое, при мне — это «Маленькие трагедии» после возвращения, спектакль о Моцарте, которому все прощено за дар. Мое — это «Живаго» с музыкой Альфреда Шнитке, рассыпанные ягоды рябины, спектакль-стихотворение, угаданная интонация прозы, которую мог написать только поэт. Мое, при мне — это унылое 30-летие Таганки: не у себя, а в типовом ДК «Меридиан» — почти никого из «своих» в зале.

?35 лет спустя перед театром клубилась странная толпа: много стариков и много молодых, среднего поколения почти не видно. Среди зрителей мелькали знакомые лица актеров. До спектакля оставалось минут пятнадцать, а они позволяли себе привычное безобразие — толкались в публике, нарушая первейший закон театрального таинства, за что еще лет двадцать назад Таганку долбала газета «Правда». Всех, клубившихся у театра, била одна дурацкая лихорадка — в этот вечер здесь должны были повернуть время вспять. Одни явились сюда любить свои воспоминания, в надежде вспомнить, как молоды они были когда-то. Другие? Может быть, посмеяться над первыми. А может быть, угадать, как это все-таки было, когда Таганка была в самом соку, и все еще были живы, и сукины дети были уверены, что они — это одна семья.

Войдя в зал и глянув на сцену, поймала с портрета кривую ухмылочку Брехта. «Даже если мне плохо, сделаю вид, что мне хорошо», — подсказал он. Подумаю о форме, а содержание как-нибудь да подтянется.

Форма была прежней и, как ни странно, все еще волновала. На сцене — картины, написанные на истлевшем холсте. Курчавое облако похоже на яблоко. На полотняных ширмах играет радуга, косая надпись сбегает вниз — «Театр улиц». «Режиссер старый, декорации старые, роман старый, музыка старая, актеры старые», — так много лет спустя они напишут на афише «Мастера и Маргариты». Все было точно так же и на этот раз — с одной лишь разницей: вместо старого романа играли старую пьесу, знакомую, как хрестоматия, эту нищую таганковскую «Турандот». Да, вот еще что не сходилось с шуткой на булгаковской афише — актеры: среди них были и старые, и новые, вперемешку. И как-то им предстояло найти общий язык.

Я впервые успокоилась и перевела дух, услышав перебор типично таганковской гитары и пунцового аккордеона, увидев, как высыпала на сцену таганковская шантрапа, заметив, как сияет лицо вмиг помолодевшей Марии Полицеймако. «Они, конечно, безумцы — играть „Человека“ без Славиной и Высоцкого», — подумала я. А если мир — другой? Другой герой? А может, здесь нужны другие боги? Иль вовсе без богов? Но — должен быть какой-то верный выход?

Печаль и радость, истина и ложь сверкали в этом спектакле, как локти сквозь дыры незабываемых, обожаемых черных таганковских свитеров. Спектакль шел неровно, как человек, задыхающийся при быстрой ходьбе.

Был только один верный признак, по которому легко угадывалось, кто из актеров поймал классический ритм и шаг самого знаменитого таганковского спектакля, а у кого это так и не получилось. Одни актеры просто двигались по сцене, а другие — летали. Одни все же робели перед тем идеалом, и тушевались, и пробовали идти след в след подражая. Другие самозабвенно и весело, веруя, растворялись в той идеально просчитанной 35 лет назад стихии, плыли по-собачьи, захлебывались, но при этом, что называется, сохраняли лицо.

Быстрее всех сладилось у музыкантов и богов. Неподражаемо расхлябанной походочкой, расставив ноги в клешах, вступили в этот Сезуан, похожий на большую кучу дерьма, «старый» Анатолий Васильев и «новый» Тимур Бадалбейли (чуть позже, вылетев на сцену цирюльником Шу Фу, актер сумел даже, как в прежние таганковские времена, сорвать аплодисмент). Два «старых» Бога (Алексей Граббе и Константин Желдин), в пижонских белых полотняных штанах и кожаных кепках, которые так много говорят старой публике и почти ничего молодой, — два «старых» Бога, не утратив молодых сомнений, в изумлении расступились, приняв в свою компанию третьего, «нового» и не сомневающегося мизантропа (Эрвин Гааз). Плоть от плоти старой доброй Таганки оказался мальчишка-босяк (Алла Смирдан), лихо пропевший песенку нищего, и яростный Водонос (Влад Маленко) с испуганными глазами, и сварливая госпожа Шин, так гуттаперчево смешно сыгранная Татьяной Сидоренко, и прелестная жена торговца коврами (Юлия Куварзина), и пышногрудая красавица Ми Тци (Анастасия Колпикова). Как бравые летчики, они без видимых усилий вписались в крутой таганковский вираж. Они знали, что не могут изменить мир, но хотя бы попробовали, «хоть крошечку, хоть чуть-чуть» — и остальное стало уже неважным.

«Ну, так про что играли?» — в нетерпении спросят те, кого не было с нами. Те, кто, может быть, помнит, что на Таганке никогда не могли позволить себе играть «ни про что». А про что вообще можно сыграть сегодня эту историю? За 35 лет содержание должно было, просто обязано было устареть, непременно, и этически, увы, и эстетически. Однако оказалось, что за 35 лет — как и за последние, впрочем, одиннадцать столетий — на нашей малоблагословенной земле не произошло почти никаких изменений. Времена? Опять тяжелые. Боюсь, иными они не бывают. Летчики? Снова вынуждены ходить по земле. Водоносы? Опять не могут добиться правды в суде. А квартплата снова непомерно высока для человека, который пытается жить честно. И снова кто-то с ужасом отмечает, сколько нужно удачливости, чтоб не попасть под колеса. И ангелов предместий опять нехватка, может быть, даже больше, чем это ощущалось вчера. И снова мы безнадежно карабкаемся по отвесной стене. И снова — «все видели и все молчат». И снова те, кто больше всего нуждается в доброте, меньше всего ее любят и легче всего перерезают ей глотку.

Зато пятьсот и двести серебряных долларов, от которых зависит счастье и честь доброй героини из Сезуана — всего пятьсот и двести, заметьте, 35 лет назад и для нас, и для нашей Таганки бывшие абсолютно условными единицами, теперь воспринимаются залом с жаром и вздохом. Конкретно. Зал неспособен отчуждать смятение Шен Те. Зал знает цену доброте и свободе. Зато куда громче прежнего звякает в сознании зрителя мысль о том, что добрые намерения, честные побуждения и много высоких принципов — это так мало, чтобы считаться добрым. Чтобы считаться им — доброй сестре Шен Те уже никак не обойтись без злого брата Шуи Та. Еще раньше Богов зритель прощает ей этот обман. Дилемма, так мучившая когда-то героиню 3. Славиной, за 35 лет перестала, в сущности, быть дилеммой. Когда-то Зинаида Славина фантастически играла это отчаянье неразрешимости. Любови Селютиной, таганковской приме другой эпохи, куда лучше удается роль брата, а не сестры. Таковы предлагаемые обстоятельства времени. Быть может, проповедь единственного доброго человека из Сезуана — то, в чем сегодняшний зритель нуждается больше, чем когда-либо. Но проповедь выходит немного ребячливой и слащавой. Сентиментализм сегодня не в ходу.

Вполне условным пунктиром прошлого выглядит в новом «Добром человеке» и любовная история Шен Те и Янг Суна, доброй проститутки и злого летчика. Сила этой «легенды в легенде» оказалась столь априори неоспоримой, что и Л. Селютину, и Ивана Рыжикова можно хвалить за одно только мужество, с которым они вступают в бой с тенями — бой безнадежно проигранный, пока живы те, кто видел первую версию спектакля. А вернее, кто помнит себя, видевшего первую версию. При появлении на сцене этого Янг Суна ты, сам не зная зачем, ищешь и находишь сходство его с предшественниками. Отмечаешь, что мастью и статью он напоминает Н. Губенко, а голосом, представьте себе, — Высоцкого, отчего петля, из которой его только что вытащила Шен Те, все туже затягивается у него на шее. Играть молодому актеру в такой ситуации — все равно что ходить по краю пропасти. Полную имитацию игры двух первых исполнителей поклонники назовут кощунством, а абсолютную и безоглядную свободу от нее еще, пожалуй, окрестят цинизмом. И тут никто ни в чем не виноват: видно, есть в театре вещи невозможные, а фигуры — незаменимые.

До последней минуты казалось, что у этой истории «плохой конец заранее отброшен» быть не может, что «Доброго человека» 35-летней давности забыть невозможно. Однако вышло так, что можно не забывать и «хранить вечно» свои воспоминания отдельно от свершающихся фактов на сцене: добрый человек у каждого времени свой. 35 лет назад историю города Сезуана играли о спасенной доброте. Сегодня играют — о стойкости.

В ситуации, когда страну несет и качает из стороны в сторону, когда добру и злу здесь внемлют равнодушно, когда неясно, у каких отеческих гробов приклонится голова, когда нет никого, кто был бы способен выслушать, когда может доконать любой пустяк, а жизнь чаще, чем следует, кажется невыносимой, пафос прежней простодушной Таганки выглядит к месту: в ее уверенности, что она знает, как надо, снова ощутима нужда.

Поступок Любимова, как молния, рассекает тебя на две половины. Не знаешь почему, но оказывается, что ты очень привязан к этому таганковскому миру, который уже сколько лет то ободряет, то огорчает, но существует вопреки всякой логике. Ты еще вспомнишь, пожалуй, о добром человеке с Таганки, «не забывшем свои заветы, несущем светильник сквозь холодную тьму», о Любимове и о его театре, с которым еще придется считаться. Купите воды, собаки! Она вам понадобится.

Наталья Казьмина, 8.07.1999