Благотворительный фонд
развития театрального искусства Ю.П. Любимова

Живой (1968, 1989)

В 1966 году повесть Бориса Можаева «Живой» напечатал в «Новом мире» Твардовский под заглавием «Из жизни Федора Кузькина». Главного героя Федора Фомича по прозвищу Живой, дерзнувшего уйти из колхоза и жить самостоятельно, по советским меркам можно было считать настоящим бунтовщиком. Повесть вызвала огромный резонанс. Юрий Любимов взялся инсценировать её в своём Театре на Таганке. Спектакль был поставлен в 1968 году, главную роль — Федора Кузькина — играл Валерий Золотухин. Актер ярко показал национальный характер, в котором тип Ивана-дурака сочетался с современным юмором и крестьянским здравым смыслом. Рядом с этим живым героем мертвящий абсурд идеологии разоблачал себя сам.

Однако власть (прежде всего в лице секретаря ЦК КПСС П. Демичева и министра культуры Е. Фурцевой), расценив повесть и спектакль как пасквиль на советский образ жизни, прибегла к запретительным мерам, а Можаева и режиссера Юрия Любимова клеймили за него как антисоветчиков. Спектакль запретили, он лег на полку на двадцать один год.

Б. Можаев
ЖИВОЙ

Инсценировка — Б. Можаев, Ю. Любимов
Постановка и режиссура — Ю. Любимов
Художник — Д. Боровский
Композитор — Э. Денисов
1968 год.

Спектакль был запрещен.

Премьера 23 февраля 1989 года

Сказ о правдолюбце Кузькине, Татьяна Бачелис, Известия, [27.02.1989]

Известия

СПЕКТАКЛЬ «Живой» по повести Бориса Можаева «Из жизни Федора Кузькина» был поставлен и Театре на Таганке Юрием Любимовым в 1968 году.
Что ж скрывать, вся театральная Москва ждала теперь этой премьеры с чувством тревоги и беспокойства. За Таганку боялись. Что-то будет сегодня с тем давнишним спектаклем, оставившим после себя дым легенды и горечь несостоявшегося, запрещенного шедевра? Не постарел ли он, каким он предстанет сегодня, в захватывающем всех нас вихре острейших публицистических бурь?
Конечно, мы все годы держали в уме образ того далекого спектакля, пронзительного и прекрасного. Спектакля о судьбах деревни, крестьянства. Но, думалось, как стремительно несется время, ведь спектакль — не книга, не фильм, спектакль «не снимешь с полки». И кроме того: подмостки ведь все укрупняют, поднимают, высвечивают, особенно под напором толпы. Ведь Таганка — театр, который всегда начинался с площади. Площадь с него и спросит. Любимов и его актеры вынуждены пройти и это испытание. Вынуждены? Или это их выбор? Доказать, что арестованный когда-то спектакль сыграют актеры, если они настоящие, живые, — здесь ведь кроется древнейшее преимущество искусства театра перед остальными видами творчества.
В общем, боязно было, надо сознаться. Сказать, что потом произошло сценическое чудо, было бы неточно. Дело не в чудесах гениальности, хотя и не без них, вероятно. Дело в той, что мы, люди площади, все еще многого о себе, о своем обществе, да и о своем театре не знаем. Выяснилось, что артисты Таганки все эти два десятилетия жили, держа в своем коллективном сознании тот несыгранный спектакль. Выяснилось, что и сегодня проблемы деревни стоят перед нашим социумом с не меньшей остротой. Что мы все еще кружимся вокруг крестьянина-труженика, словно он кукла какая, пугало в огороде…
…Идет публика премьерная. На глазах площадная неуемная толпа превращается в госпожу публику. И не видит она, что на бедной пустой сцене именно и стоит какое-то бедняцкое, нищее, пугало. Пиджачишко накинут на дощечку с надписью: «Прудки». Кепка, рваное кашне. Стоит пугало, есть не просит. Но вот уселась публика. Свет затих. Балалаечный перебор слышится. И выходит из-за кулис Золотухин, идет боевым шагом вдоль задней стены театра, затем к центру, к пугалу. В руках у него синенькая книжка «Нового мира». Начинает сказывать нам сказ про Федора Кузькина. Снимает с пугала кашне, кепку, штаны напяливает, а сам в «Новый мир» заглядывает, под балалаечный перебор листает быстренько, вводит нас в курс.
И спектакль начинается. Под плясовую музычку выплывают важно на сцену деревенские персонажи с тоненькими шестами-березками в руках. Втыкают каждый свою березку в заготовленный паз подмостков —и лес готов. На вершинах березок — домики, далее потом зажгутся огоньки, бурной ночью закачается пустой лес. Все готово к действию. И эти березки художника Давида Боровского, и достоверность типов, показываемых артистами, и балалаечный разнобой (диссонансы то есть) композитора Эдиссона Денисова, и в центре наш герой, бывший солдат Отечественной, ныне колхозник, которому не плачено за трудодни. А детей у него пятеро, мал мала меньше…
И действие начинается.
Спектакль подвижный, легкий, невесомый. А толкует о неподъемном, о проблеме деревни, о горе, о нужде, о нелепостях темноты жизни беспаспортных колхозников, о хамском идиотизме целой иерархии начальничков, сидящих на шее народной. Почему же мы тогда, люди добрые, хохочем? Над чем смеемся? Ну, конечно же, над со-
бой и смеемся, как заметил еще Гоголь. А вот почему, это вопрос эстетический. Смеемся, woo герой спектакля. Кузькин, в исполнении Золотухина очень похож и на Теркина, к на Иванушку-дурачка: терпелив, правдолюбив, вынослив и непобедим в своей шутливой и серьезной позиции. Смеемся, ибо режиссер нафантазировал лихую, великолепную стилистику, очень для театра необычную и изящную — нечто вроде театрального лубка. Но без ярмарки ярких красок — бесцветный такой лубок, глухая деревенская жизнь. Тут ненавидят люто, пьют наповал, бранятся, дерутся, частушки поют наотмашь. Вот Кузькин рассказывает нам, как родятся у него дети: чмок жену Авдотью в щеку (Зинаида Славина), и - готов ребятенок; еще чмок — еще один, споро, быстро, хорошо. Как в сказке. Или возьмите бригадира (В. Шаповалов) на коне. В глубине сцены в сумерках лесной ночи появляется этакий сказочный генерал верхом. Детишки крутят конный хвост, а артист сдерживает норовистого конягу, орет на бедолаг-косарей, Кузькина и деда Филата, которые косят тайком от начальства ничейные луга. Сцена чисто фарсовая и опять же - лубочная. Оставим, однако, в покое стилистику. Суть драмы в том, как уже сказано, что труженик Кузькин, сколько ни трудись, прокормить семью не может, и вот он решает выйти из колхоза. И получить паспорт. Дабы иметь право заработать в другом месте я не быть сосланным в лагеря за тунеядство. Такая вот абсурдная ситуация. Кузькина преследуют, исключают из колхоза. А мы, сегодняшние, думаем: вот оно, воплощенное в страшной человеческой реальности «торможение», враг всего нового, справедливого, гласного. Жестокость и бесчеловечность. Нет, не оставят правдолюбца в покое. Будет на него «дело» заведено в прокуратуре, судить будут Кузькина. И волшебный звонок спасет героя. Как в сказке. Нонам, зрителям, уже давно не смешно не до сказок.
Постепенно, в развороте действия забываем мы и о лубочной начале, и о побасенках легендарного Кузькина, столь обаятельно сказываемых нам артистом Золотухиным, отходят на второй план и частушки, балалаечное треньканье. О нет, к сожалению, не устарел этот спектакль. Речь идет в нем не больше и не меньше, как об ожесточенной борьбе тех, кто хочет жить за счет чужого труда и тех, кто умеет н хочет работать. Идет борьба за правовое государство. Мы учимся демократии. Мы очень далеки еще от этих понятий, без которых человеческое общество нормально существовать не может.
Замечательно, органично, с юмором и серьезностью, с каким-то неповторимым артистизмом играет Валерий Золотухин, соединяя в своем лице и героя народных сказок, и человека современности. Под стать ему и Зинаида Славина в роли Авдотьи — многотерпеливой жены героя. Точно и беспощадно обрисованы каждым из артистов Таганки типы глухой деревеньки, по-гоголевски обрисованы.
Форма спектакля, как всегда у Любимова, соединяет в себе лаконизм и подвижность. Два элемента формы доминируют в спектакле: заполняющие пространство сцены тонкие деревца (ходить и бегать между ними, как это делают артисты, чрезвычайно трудно, тут требуется виртуозность), и связанные меж собой в ряд стулья, которые время от времени спускаются с неба, из-под колосников. Стулья эти представительствуют от лица местных властей. Взвиваются вверх, вновь опускаются, разделяют сцену и зал надвое. Надежна сценическая форма. Но именно своей надежностью она требует от артистов особой свободы сценического существования. Такой свободой обладают артисты Таганки, воспитанные Юрием Любимовым. Москва увидела воистину живой и актуальный спектакль.

Татьяна Бачелис, 27.02.1989

БОРИС МОЖАЕВ: ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ, «КУЛИСА», [15.06.2001]

«КУЛИСА»

Елена Чуковская, Лев Делюсин, Виталий Степанов, Юрий Любимов.

Скорый и бесстрашный защитник земли и земледельца, Борис Андреевич Можаев (1923-1996) знал современного крестьянина трезво, дальновидно и независимо от принятых представлений. Его речь была для него своей, и он видел эту натуру в ее крайностях, корнях и парадоксах. Дикой она для него не была. И загадочной — тоже. Мы еще не успели достичь его знаний. Звонкую известность получил можаевский Федор Кузькин. Недавний фронтовик, по прозвищу Живой, самочинно выходит из колхоза. Порыв к независимости заставляет механизм государственного давления обнаружить свой изощренный регламент. В этом драматургия. С трудом проломившись сквозь цензуру, повесть «Из жизни Федора Кузькина» была напечатана в 1966 году в «Новом мире» Твардовского и поставлена Юрием Любимовым в Театре на Таганке в 1968-м. Спектакль был запрещен и к широкому зрителю вышел лишь спустя 21 год, в 1989-м. Тогда же, в 60-е годы, Солженицын начинает «Красное Колесо». Главного крестьянского героя, которому в Антоновщину предстояло стать командиром мятежного крестьянского полка, Солженицын пишет, по его признанию, с Бориса Можаева. Сам Можаев в эти годы пишет роман «Мужики и бабы» о крестьянском восстании на Рязанщине, откуда он родом.

О ЧЕЛОВЕКЕ ОЧЕНЬ НАДЕЖНОМ

В начале 70-х годов Можаев боролся за то, чтобы на Таганке выпустили спектакль по его «Кузькину», а я пыталась, чтобы вышла «Чукоккала», издание которой было остановлено, хотя книга была уже сверстана. И мы с ним поспорили, кто раньше дойдет до цели. Мне казалось, раньше, конечно, дойдет Можаев, потому что он вхож на этажи. Но оказалось наоборот. «Чукоккала» вышла в 1979-м году, а «Кузькин» много позже. Оказалось, вся огромная энергия и связи Можаева все равно не вписывались в нашу действительность. Он был слишком живым для этого…

У него было замечательное сочетание юмора, артистизма и симпатичной хитрости — не той хитрости, чтобы себе урвать, а хитрости в смысле артистичного подхода к действительности. Он держал какой-то фасон. Лицо держал. И лицо это было симпатичное, живое, веселое, удалое. Он часто играл. Играл, что ему легко, когда ему было трудно. Играл и шутил, когда ему было не до шуток. В нем чувствовалась огромная сила, и художественная, и художническая, и просто сила. И еще чувствовался в нем этот его флот — по выправке. Многое он о флоте рассказывал. И его любил. Это время любил. Все, что с ним происходило, ему не то чтобы нравилось (этого быть не могло), но ему было интересно… На флоте, в деревне, в Германии и в других странах, куда он ездил, знакомясь с тамошним сельским хозяйством.

Очень широк был круг людей, с которыми он общался. И как-то естественно общался. Ему было легко и в деревне, и в разговорах с моей матерью о Блоке или о Герцене. Он все знал. И был очень начитан и образован. Однажды позвонил мне и, отвечая на какой-то вопрос, вдруг прочитал из Блока:

Нет, мать. Я задохнулся в гробе,
И больше нет бывалых сил.
Молитесь и просите обе,
Чтоб ангел камень отвалил.

В конце 60-х, когда он приезжал в Переделкино, он читал Корнею Ивановичу свои рассказы, и Корней Иванович несколько дней вспоминал, он тогда его первый раз видел: «Какой художник!» А в дневнике записал: «Очень хороший юморист. И лицо у него — лицо юмориста» (октябрь 1968).

Он был надежным человеком. Помню его среди тех, кто приезжал прощаться с Александром Исаевичем за два дня до высылки из СССР, в феврале 1974 года. Именно Борис по тону газетной травли понял, что сейчас что-то случится, и вдруг, сорвавшись, приехал к нему в Переделкино. У него была такая интуиция — он чувствовал болевые точки и оказывался в нужный момент на нужном месте. Нельзя сказать даже, что Солженицын ему доверял — просто он был ему другом. Моя мать, Лидия Корнеевна, пишет в дневнике в 1968 году о Можаеве и Солженицыне: «Удивительно привлекательное лицо, глядишь — и сразу веришь. И рядом на них хорошо смотреть, они как-то очень подходят друг к другу — м.б. потому, что у обоих очень русские лица».

То, что подносил следующий день… Можаев от этого не уклонялся, он встречал это как часть своей судьбы — и когда был разгон «Нового мира», и когда было письмо солженицынское IV съезду, и когда была высылка Солженицына, и когда было его возвращение, и первые шаги в конце восьмидесятых — что печатать, как печатать, где печатать.

Много Борис отдавал души Таганке. «Кузькин» потрясающий был спектакль. Золотухин, игравший Кузькина, долгие годы оставался для меня этим персонажем. Первые спектакли просто феноменальные. Душили его, по веточкам ломали… Было слишком оглушительно злободневно. Постепенно спектакль растащили по другим ролям и постановкам.

Конечно, Можаев был сложный человек, но в чем-то и простодушный. Подпольная кличка одно время у него была Лис, потому что всегда нужно было догадаться, зачем он это сейчас разыгрывает. Что там было у него на душе, как он воспринимает то, при чем присутствует, — это не всегда можно было сказать, я думаю. Не то чтобы он был не искренен — просто он был артистичен. И вместе с тем он был открытым человеком. Открыт веселью. Интересовался людьми абсолютно непересекающихся кругов, которые не могли, казалось бы, встретиться друг с другом в одной жизни, в одной душе.

Написать его портрет — для этого нужен художник. Это нужен слух, чтобы передать особенности его очень своеобычной речи. У него самого такой слух как раз был. Он умел показать вдруг своего собеседника очень точно: как Милда говорит, ее акцент — и слышна при этом еще его интонация, ироническая, но абсолютно сочувственная. И очень любовная. Солженицына он показывал тоже всегда с мягкой иронией. Конечно, он не только художник, но и артист. Я настаиваю на этом…

У меня впечатление о нем — как о человеке очень надежном. Я всегда видела в нем союзника, помощника, защитника. В этом смысле у меня к нему абсолютно стопроцентное отношение. Он никогда не увиливал, не уклонялся от трудностей. Никогда его хлопоты за или против не были интригой, это всегда было честной игрой. И время показало, что эти игры он далеко не всегда выигрывал, как казалось по его рассказам, когда он говорил: «Я пришел к министру и сказал…» А результат получался совершенно другой. Нет, своим он для них не был. Он не мог их переиграть, потому что для этого надо было играть совсем по другим правилам.

* * *

ЛЯОДУНСКИЙ ПОЛУОСТРОВ — ОСТРОВ РОДОС

На Дальнем Востоке Борис Андреевич все искал место, где отец похоронен. Отец был сослан на Дальний Восток один, без семьи. Сопротивлялся коллективизации. Мать осталась с пятью детьми, и они очень бедствовали, но мать всех вырастила и всем дала образование. Кроме старшего. Из деревни Бориса Андреевича по традиции многие крестьянские ребята уходили во флот. Из соседней деревни искони люди уходили в Москву: одни на строительные работы, другие нанимались в рестораны, а в их селе дети шли в море. Это был или речной флот — по Волге плавали до Каспия. Или шли в Питер — и там на кораблях в море. Тяга к морю была в крови деревенских мальчишек. По распределению после окончания Ленинградского высшего инженерно-технического училища ВМФ в 1948 году Борис Андреевич попал на Дальний Восток — Советская Армия стояла тогда в Порт-Артуре. На Ляодунском полуострове строил аэродромы. Он там был практически самостоятелен. Народная власть в Китае только становилась на ноги, и подрядчики тоже были самостоятельны. Китайцам наши подряды были выгодны. И у Бориса Андреевича, как он рассказывал, сложились с ними очень хорошие отношения. Хотя и они мошенничали. Но (и это чисто китайская черта) если он что-то вам обещал — выполнит обязательно. Была там у него история и с нашими солдатиками, которые обворовали китайцев.

Он очень много читал тогда. И в Дальнем, и в Порт-Артуре водилось много закордонных изданий — они шли из Харбина. Очень подружился он с Всеволодом Никаноровичем Ивановым и считал это своей счастливой судьбой. В прошлом колчаковский офицер, Всеволод Никанорович был старой петербургской культуры. Прекрасно владел русским словом, и общение с ним сказалось на стилистике Б. А. От него шло знание поэтического Петербурга — запрещенного тогда Гумилева Б. А. читал наизусть страницами. От него же шло знание эмигрантской поэзии в Харбине: Несмелов и другие. Жаден до книг Борис Андреевич был необыкновенно. От истории крестьянства российского до всеобщей истории — все он читал, заглатывая. В те годы, когда мы сблизились, я привозил из заграничных командировок Бердяева, Федотова, разнообразные парижские издания — все, что связано с судьбой российской деревни, с судьбой России в целом (философия, история), волновало его необыкновенно. Помню сидели мы с Федором Абрамовым — тогда собирались вместе с Любимовым, думали, как пробить «Деревянные кони». А у них спор — кто лучше деревню знает и в чьей деревне что как делается: и как седлают коня, и чем коров кормят. Но когда речь зашла о проблемах сельского хозяйства и как их решать, тут Федор Абрамов — помню наивно-изумленное выражение его лица — поражен был, сколько Борис знает. Он буквально засыпал его… Докучаев, Вильямс, лесопосадки, цифры, цифры — память у него была невероятная — урожайность в Воронежской области, в Рязанской…

Спектакль «Деревянные кони» пошел, в отличие от «Живого». Была в этом спектакле борона на сцене, и, когда крестьян забирают, борона поднимается и крестьяне оказываются за решеткой. Эту сцену пришлось убрать — слишком была вызывающей.

«Кузькин» на Таганке — был взлет. Один режиссер сказал: Юрий Петрович столько вложил в этот спектакль, мне бы на 10 спектаклей хватило. И как играли… Как Золотухин играл Кузькина, как Зина Славина — Авдотью, Антипов — Матюкова, покойный Колокольников, Шаповалов… Блестяще играли. Там была одна сцена, когда Кузькин идет с вязанкой прутьев и замерзает в дороге — удивительная, трагическая сцена, как из Гойи. Она ушла потом.

Мне посчастливилось плавать с ним на теплоходе по Средиземному морю. Это был 1993 год. Гуляем по палубе, удивительно ясная ночь, звезды, тихое море, пароход, кажется, плывет очень медленно, а мы рассуждаем о том, как местное начальство в рязанской деревне грабит крестьян, прикарманивая и землю, и собственность колхозную. Он тогда много ездил и по Тверской области и не мог остыть от того, что видел… Пришли на Родос. Прекрасный древний город. Борис Андреевич хорошо подготовился к поездке, ходили на знаменитый маяк, карабкались по холмам, а разговоры все — о Рязани и Твери. Чисто русская черта…

Его волновало, что происходит в Китае, их реформы, все, что делал покойный Дэн Сяо-пин. Он расспрашивал меня, как в Китае перешли на семейный подряд. Может быть, не на 100%, но крестьянину дали самостоятельность, и сразу — огромный эффект. Говорил, что они взяли ту звеньевую подрядную систему, о которой он давно писал. Не думаю, что китайские руководители читали его, но с тем, что он предлагал в своих очерках, большое сходство имелось. У него была мечта поехать нам вместе в Китай, походить вдвоем по китайским деревням, чтобы я, как китаист, помог ему понять китайскую деревню. Это, к сожалению, не удалось.

В доме Милды, на хуторе Уки (мы отдыхали там не раз) чердак был — огромнейший. Он был забит книгами, газетами старыми, латышскими. В этой семье традиции были, морские. Корабли ходили в Японию, в Китай, в Индию, и Борис Андреевич все время Милду упрашивал эти старые бумаги, записи разобрать — и на море смотреть.

Когда мы были в Михайловском у Гейченко, там как раз восстановили дом Ганнибала. И от арапа остались карты. Арап строил укрепления на китайско-русской границе. Мы видели эту карту, и Борис Андреевич с арапом родными стали.

* * *

МОЖАЕВ, ШУКШИН, ЕФИМ ДОРОШ, ЯШИН И ДРУГИЕ

Когда Борис Андреевич приходил в «Правду», и еще в коридоре раздавался его громкий, рокочущий голос, мне казалось, коридор пустеет, и все торопливо разбегаются по своим кабинетам, чтобы не услышать от него: ваша газета делает не то, что надо, ваши статьи мало связаны с реальной деревенской жизнью… Такого случая он никогда не упускал.

Писателей, конечно, в «Правде» всегда было много. Всякая публикация в «Правде» давала толчок другим издательским поползновениям. И многие давали делать со своими очерками все, что угодно, лишь бы у нас напечататься. Борис Андреевич никогда не разрешал бесчинствовать со своими материалами. Без его ведома ни одного слова менять было нельзя. Он привозил по нашим командировкам прекрасные очерки, но у нас они не могли быть напечатаны.

В «Правде» работал Юрий Черниченко, Геннадий Лисичкин. И Карпинский Лен работал. Редактор — Михаил Васильевич Зимянин. Кто из писателей печатался? Очень яркий очерк о проблемах деревни был у Ефима Яковлевича Дороша. Это 1966 год. В том году я поехал к Васе Белову в Тимониху. Узнал о нем из рецензии Ефима Яковлевича в «Новом мире». Однажды дежурю по номеру, и мне звонят от Зимянина: главный тебя требует. Прихожу. Он говорит: «Срочно нужен Белов. Слышал, вы с ним знакомы. Белов в Москве». Я - разыскивать Белова. А он, приезжая в Москву, прежде всего навещал Васю Шукшина. Я был знаком и с Шукшиным. Приезжаю к Шукшину — нету у Шукшина. Подозреваю, что вся эта компания у Яшина. А Яшин жил на Аэропортовской. У него была однокомнатная квартира. И точно — там голубчики: Абрамов, Шукшин и Белов вместе с Яшиным. Вася уже крепко поддатый. И вот его, Белова, — все сидели на кухне — подставили под кран с холодной водой, потерли уши ему, намяли, я его в машину — и в «Правду». К главному редактору, к Зимянину. Время было уже позднее, двенадцатый час. Зимянин ему навстречу: ради бога, простите, наверное в застолье были, я сам с удовольствием с вами сейчас хлопнул бы, но веду номер. Я ушел. Сижу, жду. Уже час ночи. Что делать — не знаю. Уехать, бросить Васю?.. И вот приходит Вася, а ноги у него подкашиваются. Я, говорит, не знаю, где я был. У кого? «Он приглашает меня на работу. Любые условия. Деньги. Пиши, когда хочется, ну два очерка в год сделай нам…» А чего Зимянин схватился? — он прочитал «Привычное дело», а подсунул ему Куницын, редактор отдела литературы. И Зимянин говорит: «Я впервые в жизни расплакался». Он предложил тогда Васе переехать в Москву, работать в отделе литературы, квартиру дадут в Москве… Вася сказал — подумает, но прислал мне письмо, где известил, что боится связывать себя какими-то долговыми обязательствами.

Такая же пустая история, как и с Шукшиным. Взял Вася Шукшин командировку на Алтай. В назначенное время в дверях — Лида Федосеева. А Вася где? Она смущенно: он в коридоре. Выхожу в коридор — Вася держится за пожарный кран. Бухой совершенно. И вот я сам заполнил эту командировку, расписался за него в бухгалтерии. .. пять прекрасных рассказов привез, которые читала вся редакция, включая главного редактора. Ну, развели руками — и эти рассказы были напечатаны в «Новом мире». По правдинской командировке.

А Белов очерк напечатал — «Красна изба углами» — о крестьянской избе, о том, что поднимать деревню многоэтажными домами нельзя. Мне Александр Яковлевич Яшин рассказывал, Вася «Привычное дело» написал у него в сарае. У меня с Александром Яковлевичем были хорошие отношения. Я у него был за несколько дней до конца, в онкологическом.

Тендрякова ко мне привел сын основателя узбекской Компартии Икрамов. Уговорил я Владимира Федоровича ехать в деревню, он сам предложил тему — бригадные подряды, хозрасчетная организация свободного труда, которую сама система наша отталкивала от себя. Кругом строгий регламент, а тут мужики делают, что хотят — этого быть не могло. Написал Тендряков прекрасный очерк, он начинался так: «Машина с первым секретарем райкома в колхоз „Путь к коммунизму“ не попала: застряла в грязи». И как я его ни убеждал: «Ну, Владимир Федорович, ваша вся аллегория насквозь светится. Я уже носил, носил, носил, ничего не выходит, надо чего-то сделать». Он говорит: «Ну, делайте что нужно». И я сделал. И он пришел, прочитал, подбросил гранку к потолку и говорит: «Все тут хорошо, кроме одного, — это не Тендряков. Поставьте свою подпись». Ну, в конце концов, абзац этот убрали, очерк напечатали… прекрасный материал… украсил.

А Можаева я нашел сам — когда еще работал в «Комсомольской правде». Это была середина 60-х годов. Мне попала в руки его книжка «Полюшко-поле», в которой он писал об отрядной организации труда. Небольшой коллектив брал землю в аренду у государства, и государство как бы отстранялось от него, не лезло, не командовало крестьянином, и мужики сами решали, как им растить и как убирать урожай. На круглый стол приезжал к нам Иван Никифорович Худенко, экспериментатор, я бы сказал, великий. Это был живой, тучный, насмешливый украинец. Обладая невероятной пробивной способностью, он сумел дойти и до секретаря ЦК партии по сельскому хозяйству, и даже до самого Алексея Николаевича Косыгина, и добился разрешения проводить эксперимент, условия которого были просто фантастическими. Государство давало ему деньги, и он сократил до минимума число трактористов и совершенно сократил управленческий аппарат в своем хозяйстве. С этим человеком я и познакомил Бориса Андреевича. Я сидел и просто слушал их споры. Борис Андреевич любовался Иваном Никифоровичем, физиономия которого была похожа на Ивана Никифоровича гоголевского — огромная, бритая, круглая голова и насмешливые и хитрые, конечно, глаза. Борис Андреевич прекрасно знал, что этот человек привирает, когда, например, говорит, что производительность труда у него увеличилась более, чем в тридцать раз. Его не эта занимала цифирь. Борис Андреевич потом говорил мне: у нас не существует градусника, которым можно с точностью измерить производительность труда. Производительность труда — это производная от того, работает мужик из желания или из-под палки.

Особо хотелось мне вспомнить о двух спектаклях на Таганке, которые я посмотрел по приглашению Бориса Андреевича. Это — «Живой», тот вариант, который незадолго смотрела Фурцева. Спектакль, конечно, запретили до следующего министра культуры, которым стал Демичев. Демичева привезли на просмотр через несколько лет, и он сказал, надо пригласить деятелей сельского хозяйства, пусть оценят. И этот спектакль мне довелось посмотреть. Было несколько знаменитых председателей колхозов, Героев Социалистического Труда. Все дружно аплодировали, но, когда началось обсуждение, эти люди начали лжесвидетельствовать, говоря, что спектакль очерняет действительность. Кто тогда не побоялся откровенно заступиться за спектакль, так Михаил Михайлович Яншин. Он говорил так: «Я человек старый, и я свидетельствую всей своей прожитой жизнью: все, что показано было сейчас на сцене, истинная правда».

А Твардовского я видел всего один раз. На XXIV съезде партии — через год после того, как у него отобрали «Новый мир». Он оставил впечатление человека замученного и страдающего. Он шел сквозь толпу. Толпа расступалась, и вокруг него образовывалась пустота.

* * *

«КУЗЬКИН» НА ТАГАНКЕ

Как «Кузькин» начался? Очень спокойно. Я пришел к своему другу Николаю Робертовичу Эрдману и говорю:"Вы «Козлотура» читали? Он говорит: «Н-н-ну „Козлотура“, допустим, я прочел. И что?» — «Интересно». —"А вы прочли вот «Из жизни Федора Кузькина?» Я говорю: «Нет». — «Так вот вам журнал — прочтите». Когда я прочел, мне очень захотелось познакомиться с господином писателем.

…Почему тогда взорвались все против «Живого»? Мне казалось — потому что удивительная судьба мужика простого совпала с совершенно разными слоями этого странного социалистического сообщества. Петр Леонидович Капица, великий ученый… однажды я сказал ему: «Петр Леонидович, самое удивительное в этой стране то, что вам тоже надо быть Кузькиным, а иначе вы ничего не сделаете». И Анна Алексеевна, его жена, дочь Крылова, который строил корабли, академика, говорит: «Как вам не стыдно, Юрий Петрович! Ну какой же Петр Леонидович Кузькин!» Он поморгал детскими глазками и сказал: «Кузькин, Крысик, Кузькин».

Борис меня покорил, когда Фурцева кричала (пустой зал, никого не пустили, даже композитора, Эдисона Денисова; Вознесенский пробрался, но она сказала: «А вы, молодой человек, уж сядьте и помолчите»). И какой-то молодой чиновник вскочил и начал подсюсюкивать мадам: антисоветчики, глумятся над народом… — тут Можаев вскочил: «Сядьте, молодой человек!» И Кате (Фурцевой): «Неужели вам, министру, не стыдно, кого вы воспитываете, — жалких карьеристов!» Тот: «Как вы смеете!» — А Можаев: «Сядьте, я вам говорю!» И был у них шок, и минуты две они в растерянности слушали. Потом Катя закричала: «Вы думаете, с этим „Новым миром“ вы далеко уйдете?» — там на сцене висел на березках «Новый мир» с повестью Можаева. А я говорю: «А вы думаете, вы со своим „Октябрем“ далеко ушагаете?» А она поняла, что я говорю про Октябрьскую революцию, а не про журнал кочетовский, и закричала… «Я сейчас же иду докладывать Генеральному секретарю…» Побежала, манто упало… Она все-таки была дама. Потом она кричала уже внизу, — я не пошел ее провожать и пальто не подал, которое упало, рассердился очень. И она кричала: «Нахал какой! Он даже не проводил до машины, негодяй!» Так что она все-таки по сравнению с химиком Петром Нилычем… Химик, Ниловна — прозвища такие Демичеву были… Тот так милостиво сказал: «Пусть идет». Потом приехал в министерство — и запретил. Дали нам 90 поправок, потом 70, мы чего-то делали, потом мы попали к Зимянину — там был крик: «Этот закоренелый антисоветчик, матерый подрывник наших основ марксистско-ленинских, народник жалкий».

В другой раз сидим мы с Борисом, ждем судилища. Входят, глядят на нас, его как бы не заметили. Он им не подвластен. И обмениваются: «Это кто такие? — меня они знали по физиономии, а его нет. — Посторонние пусть уйдут». Тишина. Борис мне говорит: «Юра, а это кто ж такие хамы?» Я говорю: «Боря, это руководители наши. Эти двое искусством занимаются, а остальных не знаю». Тогда Борис сказал: «Как это я уйду?» — «Так и уйдете, вы тут не служите». И он тут шваркнул ножкой и сказал: «Честь имею». Потом подошел к двери, повернулся и опять: «Честь имею». И вышел. Но дверью брякнул. Это первый штрих.

Второй штрих. Демичев смотрит спектакль. Боря сидит рядом, и я вижу, как он в самый острый сценический момент заговаривает Ниловне зубы. Я сержусь: «Ты кончишь мешать?» Он меня ногой — бух, чтоб я заткнулся. Потому что ребята, дай им Бог здоровья, хорошо играли. А это всегда бывает так: пусть эти суки закроют, но раз они хорошо играют, то и ладно. Когда они первый раз закрыли, мы тут сидели потом и пели. И такое было веселье — потому что играли хорошо и на сцене было искусство. И это помогало пережить всю эту нечисть. И вот Ниловна бросила так, сквозь зубы: «Ну что же, как у вас полагается — выпускать это. Вот частушки нехорошие. ..» Боря говорит: «Заменим частушки, частушек много народ поет, выберем, которые получше. Нет проблем». Создается впечатление, что все разрешили так мило, спокойно, без шума.

Идем мы с Борей по тоннелю — кто шел, знает, в конце которого Чаплин напоминает артистам, чтоб они играли на его уровне. И Боря танцует: «Как мы их сделали! У меня от Милды заначка… Сейчас банкет сделаем, ребят пригласим. ..» Я говорю: «Боря, милый, не горячись. Ниловна паскуда. Он нам еще покажет». — «Брось, ты всегда чего-то там». Он был как дите, у него глаз светился вдруг озорством, когда он хотел разыграть кого-то — я говорю о его многогранности. Фазиль вспоминал, как Борис хороших писателей забытых по полстраницы цитировал. Он поэзию знал фантастически. Он был энциклопедистом, что в нашей стране редкость. Губит нас безграмотность. Мы же все фанфароним. А он понимал суть дела, потому что слышал все. И вино варил, и растение мог посадить, и дом мог возвести — реальный человек… Замечательный человек… Он даже, когда подковали его, быстро на ноги мог встать. Он так замечательно написал этот характер, потому что у него черты были кузькинские. Это вообще национальный характер. Ему удалось создать на нашей русской почве такого Швейка своеобразного. У меня аналогии со Швейком — в смысле масштаба, а не в смысле образа. Русский вариант, по-своему.

15.06.2001

Интервью с Валерием Золотухиным., «Субботник» № 25(72), [30.06.2001]

«Субботник» № 25(72)

ГВОЗДИ ДАНЫ НЕ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ДЕЛАТЬ ИЗ НИХ ЛЮДЕЙ, А ЧТОБЫ КЛАСТЬ В КАРМАН ПЕРЕД СПЕКТАКЛЕМ
Так считает звезда Театра на Таганке Валерий Золотухин
Андрей Шарунов

Мы встретились с Валерием Золотухиным в самом конце ХХ столетия в здании, где до революции размещался Электротеатр «Вулкан». Потом его перестроили в знаменитый Театр на Таганке (старый корпус), где с 1964-го, придя из Театра им. Моссовета, и работает Золотухин. За это время им сыграно более 30 театральных ролей. Каждый из спектаклей театра, словно приняв эстафету от Электротеатра «Вулкан», и будет «извержением» новой режиссуры Юрия Любимова. Даже названия спектаклей укладываются в подобие стиха новой формы: «Что делать», «Гамлет», «Мать», «Послушайте», «На дне», «Антимиры», «Шарашка», «Пугачев», «Вишневый сад». Золотухин много снимался в кино, запомнился зрителям наиболее выразительными ролями в фильмах «Бумбараш» и «Единственная». Автор нескольких повестей и рассказов, артист в последние годы издал четыре книги дневникового жанра, в которых повествует о себе, театре, о своем близком друге Владимире Высоцком… Дневники Золотухина дают наиболее полное представление о жизни театра изнутри, описанные очевидцем. В своей новой книге «Банька по-черному» Золотухин цитирует Василия Розанова: «Дело в том, что таланты наши как-то связаны с пороками, а добродетели — с бесцветностью. Вот из этой „закавыки“ и вытаскивайся». Эта фраза могла бы стать эпиграфом к любой из книг-дневников Золотухина.

—ЧЕМ ДЛЯ ВАС примечателен ушедший год?

— У меня вышло две книги — «Секрет Высоцкого» и «Банька по-черному». А 19 октября, в день пушкинского лицея, родился долгожданный внук Алексей — долгожданный потому, что перед этим было три внучки: Оля, Таня, Маша, которых я очень люблю. Мой сын Денис — священник, ему хотелось, чтобы был и мальчик, наследник фамилии. А младший сын Сергей пока не женат и учится в музыкальном училище — на ударника. Если говорить о себе, то основным событием для меня была работа в театре Антона Чехова с Леонидом Трушкиным над пьесой Артура Миллера «Цена». В этом спектакле играют Олег Басилашвили, Анатолий Равикович, Вера Воронкова и я. Мы репетировали два с лишним месяца. Давно я не играл такую драматургию, со времен Анатолия Эфроса. В театре Юрия Любимова игра через зал на публику — это стало поднадоедать. Чувствую, у многих появилась тяга к традиционному театру. Хотя многие привыкли к великому театру Любимова с его стилистикой. Юрий Любимов назначил меня в спектакль «Театральный роман» по Булгакову, где я репетирую роль Ивана Васильевича — Станиславского… Кроме радостей, год принес и огорчения, накапливается груз быта, о который разбивается «любовная лодка». А самое большое огорчение — это когда 16 января, почти год назад, во время репетиции «Хроник» сорвалась с трехметровой конструкции Ирина Линдт — актриса, владеющая абсолютным слухом и уникальной пластикой. Это произошло у меня на глазах. Ей сделали операцию, она поправилась. От этого случая у меня до сих пор осталось неприятное чувство.

— История Театра на Таганке осталась в прошлом веке. Каким было самое яркое событие в вашей жизни и жизни Театра на Таганке?

— Примерно в 1974 году проходила третья сдача спектакля «Живой» Бориса Можаева. Министром культуры в то время был Петр Демичев. В первые три ряда усадили героев соцтруда. Когда я вышел на сцену, медалисты ослепляли в свете софитов своими наградами. Далее сидели знаменитые писатели, артисты, рабочие — они должны были решать судьбу спектакля. Спектакль был принят восторженно, но министр культуры Демичев сыграл с нами злую шутку: на открытый прогон заранее запрещенного спектакля он пригласил специалистов по сельскому хозяйству — вместе с представителями Союза писателей и кинематографистами. Мы не знали, в том числе Юрий Любимов и автор пьесы «Живой» Борис Можаев, что все это было подготовлено. Сам я узнал об этом много лет спустя от директора племенного совхоза. Оказывается, колхозников собирали в пансионате и инструктировали, как «зарубить» спектакль… Если бы спектакль вышел тогда, я в полной мере ощутил бы себя победителем. Когда завершился прогон, я чувствовал бы себя знаменитым, как Москвин, проснувшийся после роли царя Федора. Вся театральная Москва в те дни говорила о спектакле. Вместо этого начались жуткие обсуждения — все повторилось в кошмарной гиперболе. Как сказал Владимир Солоухин, это было похоже на собрание городничих, которые обсуждали пьесу «Ревизор»… И все-таки это была наша победа в искусстве.

Еще одним ярким событием моей жизни была публикация моей повести «На Исток-речушку» в журнале «Юность». О ней хорошо отозвался Борис Полевой. Возвращаясь из редакции с портфелем, в котором находилось 10 авторских экземпляров журнала, я умудрился несколько раз переходить улицу Горького (ныне Тверскую) в неположенных местах. Кем я только себя не возомнил в тот момент. Было ощущение, что судьба повернула в другое русло. На одном банкете Андрей Вознесенский, прочитавший мою повесть, сказал мне: «Ты понимаешь, на тебя по-другому будут смотреть и воспринимать не только как актера?» Но для того чтобы меня воспринимали «другим», я должен был бросить театр, кино, что и советовали мне сделать многие знакомые писатели.

— Что служит вам защитой от жизненных неурядиц?

— Для человека моего ремесла — ремесло. Конечно, и религия. Но человек так уж устроен: если он молится или просто кается, то обязательно ждет компенсации за это. Истинная вера заключается в том, чтобы не ждать компенсации. Впрочем, мы так устроены, что вера и суеверия у нас живут рядом.

— Вы суеверный человек?

— Так у меня такая профессия! Помню, играл Павла I в Театре Российской армии — я все время всюду искал гвоздь, чтобы положить в карман. Есть такое актерское поверье: найдешь гвоздь — не забудешь текст. Не положишь гвоздь — забудешь текст.

— И действительно так случается?

— Случается! Но самое ужасное, бывает, забываешь текст и с гвоздем в кармане… А вот что спасает, так это любовь. Тут уж чего греха таить? Состояние души и сердца ежеминутно, ежесекундно должно быть влюбленным.

— Вам в жизни везло в любви?

— Везло! Вы имеете дело с человеком, который думал всерьез, что, если захочет, напишет «Войну и мир». Я не шучу — я убедил себя в этом — раз и навсегда. Понимаю, что это чушь… И все-таки…

— Но с долей истины?

— Ну конечно… Так же и в любви — я думал, что если я кого-то полюблю, то могу добиться взаимности! Без этой веры с долей самоуверенности победить нельзя. На дуэль идти — надо готовиться убивать, а не запасаться белыми тапочками.

— В своих книгах вы раскрыли некоторые тайны своих увлечений…

— Одна молодая особа сказала мне: «Ваши суждения о любви забавны, достойны внимания, но не забывайте свой возраст. Когда человек в таком возрасте позволяет себе что-то фривольное, он выглядит пошляком». Любви все возрасты покорны, но говорить об этом нужно уметь. Я говорю о состоянии души и тела. Недавно сказали: «Валерий, если ты хочешь, чтобы тебя любили, ты не должен пить!» Это одна сторона — потому что все это портит лицо, тело, душу. А состояние влюбленности, любви — оно заставляет тебя быть в форме, что актеру просто необходимо.

— Часто расслабляетесь?

— Это удел молодости. Тут, как говорил Хемингуэй: «В двух случаях нельзя пить — когда сражаешься и когда пишешь». И еще цитата из Данте: «Нежась на мягкой перине, славы себе никогда не добудешь». В студенческие годы это было для меня откровением… Опять сошлюсь на профессию: такая уж она у нас: когда ты молод, требуешь сатисфакции — славы, популярности…

— Ваше отношение к смерти?

— Работая в театре и играя таких авторов, как А. Пушкин, Ф. Достоевский, Ю. Трифонов, Ф. Абрамов, Б. Можаев, я отношусь к смерти спокойно. Тем более что я верующий. А насчет своего таланта у меня заблуждений нет, и философское отношение к нему распространяется и на отношение к смерти. Что дано, то дано. Человек устроен так, что ему всего мало. Для этого и нужно быть самокритичным. Так что к смерти отношусь спокойно. Как поется в песне: «Если смерти — то мгновенной, если раны — небольшой». Хотелось бы не обременять близких. Заживаться я не хочу.

— Остается у вас время читать?

— Для Библии — всегда. Еще очень люблю Василия Розанова — постоянно его читаю, цитирую.

— Выматывают ли вас спектакли?

— Если после спектакля есть ощущение, что хорошо сыграл и подтверждение этому ощущению находишь у партнеров и режиссера, то, даже измочаленный, чувствуешь себя счастливым. Вот для этого и стоит жить, если ты актер. Моя книга «Банька по-черному» заканчивается стихотворением Александра Яшина, которым я начинаю каждую встречу со зрителями уже четверть века:

Значит, и во мне есть искра
Божия
не зря меня кормит народ
своим хлебом
но плачет ли кто-нибудь
над моими книгами?

А в конце книги я сам переспрашиваю: плачет ли кто-нибудь над моими книгами? Серьезный для меня вопрос. И что же вы думаете, как-то захожу в гримерную, а там сидит наш заслуженный артист Лев Аркадьевич Штейнринх, читает мою книжку и плачет. Я сначала не понял, только потом до меня дошло, чем книга моя заканчивается! Меня пронзило чувство тщеславного восторга: хоть один человек: но плачет! Это уже хорошо. Звоню ему: «Над чем вы плакали?» — «Над твоим дядей Лешей из рассказа „Клоуны“. Я тысячу раз его читал»…

В этот момент я был счастлив.

P. S. На вопросы о своих политических симпатиях и о своем отношении к тому, что многие артисты стали заниматься политикой (Н. Губенко, С. Говорухин, Э. Быстрицкая), и на вопрос о государственном гимне Валерий Сергеевич ответил цитатой из произведения Булгакова: «Каждое ведомство должно заниматься своим делом».

30.06.2001

ЖИВОЙ В ДИЧАЮЩЕМ МИРЕ, © «Литературная газета», [4.06.2003]

© «Литературная газета»

1 июня — 80 лет со дня рождения Бориса Андреевича Можаева (1923 — 1996) — прозаика, драматурга и публициста, произведения которого обнародованы более чем в 50 книгах.
Роман-хроника «Мужики и бабы» окончательно закрепил за автором звание мастера деревенской прозы, хотя его творчество гораздо глубже (достаточно вспомнить хотя бы снятые по его сценариям фильмы «Хозяин тайги», «Пропажа свидетеля», «Из жизни Федора Кузькина» или поставленные по его пьесам спектакли «Как земля вертится», «Живой», «Полтора квадратных метра»). Биография Можаева (жил в деревне, окончил военное училище, работал на Дальнем Востоке) нашла отражение во многих его книгах от поэтических («Зори над океаном») до публицистических («Земля и руки», «Самостоятельность», «Запах мяты и хлеб насущный»). Роман «Мужики и бабы» в 1989 году был удостоен Государственной премии СССР. Роман «Изгой», своего рода продолжение «Мужиков и баб», остался незаконченным.

Руководитель Театра на Таганке Юрий Петрович ЛЮБИМОВ вспоминает, как общался с Борисом Можаевым, как ставил знаменитый спектакль «Живой. Из жизни Федора Кузькина» по произведению писателя. Его главный герой — крестьянин, ушедший из колхоза. Из-за щекотливости этой темы постановка была запрещена в 1968 году, премьера состоялась лишь в 89-м.

— Я пришел в гости к драматургу Николаю Эрдману, и он мне сказал: «Вы читали последний номер „Нового мира“? Обязательно прочтите „Из жизни Федора Кузькина“ Бориса Можаева!»

Прочитав повесть, я пригласил Можаева в театр, сказал, что хочу переложить ее для сцены. А Борис посмотрел на меня отстраненно: «По этой вещи хотят ставить спектакль во МХАТе… Тут описана жизнь простая, деревенская, а у вас же совсем другой театр!» Потом я узнал, что это ему Федор Абрамов сказал: «Ты туда не ходи, Любимов — городской человек, он про деревню не поймет». Я предложил Борису посмотреть какой-нибудь спектакль в нашем театре. После просмотра он с радостью согласился на постановку. И мы с ним стали делать сценический вариант — вместе с Борисом было очень легко работать. Потом и Федор Абрамов проникся тем, что я и про деревню понимаю, и на Таганке шли его «Деревянные кони».

У спектакля «Живой» была тяжелая судьба, но не хочется жаловаться. Сейчас, по прошествии времени, вспоминаются уже веселые моменты.

Как-то на репетиции присутствовала Екатерина Фурцева со своими помощниками. В спектакле есть замечательная сцена: Кузькину прислали провизии — райком выделил, а его многочисленным ребятишкам — фуражки. Кузькин примеряет фуражки детишкам и говорит: «А это уж ни к чему! По весне-то можно и без них обойтись. Лучше бы шапки положили». Тогда пролетает ангел (его играл Рамзес Джабраилов), сеет «манну небесную» — манную крупу из пакета — и говорит: «Зажрался ты, Кузькин!» Это очень не понравилось Фурцевой. Кончился первый акт, и она вышла, не стала дальше смотреть. После спектакля вызвала «ангела» Рамзеса: «Вот вы, выгляньте из-за кулис, несмотря на ваш странный наряд! Неужели вам не стыдно участвовать в этом безобразии?!» Он, напуганный, сказал: «Не стыдно…» Тут вскочил какой-то молодой чиновник и принялся, бесконечно повторяя стандартные механические фразы, горячо доказывать, что спектакль надо запретить. Вдруг Можаев заходил по главному проходу между рядами и бросил этому чиновнику: «Сядьте! Как вам не совестно! Такой молодой, и такое городите, чтоб только вас повысили! Позор какой!» И обратился к Фурцевой: «Товарищ министр! А вас не возмущает то, что говорит этот ваш малообразованный подчиненный? Вас не смущает, что вы учите меня, как писать, а режиссера — как ставить?!» Минуты полторы он читал им мораль, пока Фурцева не опомнилась. И подобное бывало не раз. Когда функционеры начинали кричать, он вставал и со словами: «В таком тоне разговор прекращаю! Честь имею» — уходил. Дверь закрывал спокойно, не хлопнув. Военный инженер, офицер, человек чести.

После этого случая с Фурцевой нас, конечно, проработали, спектакль закрыли и меня в очередной раз выгнали из театра.

Через несколько лет, когда повесть Можаева уже признали классикой, Борис стал членом худсовета театра, мы снова хотели поставить «Живого». В очередной раз приехал на репетицию очередной министр культуры. Сказал: «Частушки нехорошие!» А частушек в спектакле много. Борис был в чем-то наивен, пообещал министру: «Частушки заменим, частушек народ очень много сочиняет!» Радовался: «Видишь — прошло! Я припрятал 500 рублей, вот мы в театре повеселимся после всех этих мучений!» Не тут-то было. Министр оказался вдумчивый. Поначалу сделали 90 замечаний по спектаклю, а потом вообще удушили.

Когда я вернулся в театр по приглашению уже правительства Горбачева, то сразу эту пьесу восстановил. Многие мне говорили: «Зачем? Давай новенькое!» Мы ж как помешанные — все нам надо «чего-то новенькое», а что, сами не знаем. Пьеса шла долго и имела успех. В ней прекрасно играли В. Золотухин (Кузькин), З. Славина, И. Бортник, В. Шаповалов, С. Фарада, А. Граббе Сейчас спектакль не идет, зрители не хотят про «колхоз». Мир дичает. Может, ему надоест дичать. Тогда «Живого» Можаева возобновим.

Думаю, Бориса будут читать всегда. Он очень много знал, русскую литературу цитировал наизусть страницами. Я бывал у Бориса дома, мы дружили. Он любил землю, семью. Как раньше говорили: «Положительный герой!» Так вот, глубоко положительный герой Борис Можаев.

Беседу вела Надежда ГОРЛОВА

4.06.2003

На контрабасе — так на контрабасе, на трубе — так на трубе, Наталья Путичева, [13.04.2005]

Интервью с актером Театра на Таганке — Феликсом Антиповым.

«Когда полностью готов, когда тебе легко — вот тогда и начинается момент творчества, ради которого ты и существуешь в этой профессии, когда чувствуешь, что вот вроде что-то щелкнуло, что-то случилось, когда ты свободен совершенно, когда можешь все, что угодно делать. Импровизировать, но импровизировать — не значит бегать по сцене, — импровизировать внутри, импровизировать внутреннюю жизнь. Вот тогда наступает то, что нравится, но это бывает очень редко».

 — Вы помните свое самое яркое детское впечатление?
— Вот что приходит на ум. Вам, наверное, все рассказывают о каких-то прелестях, красотах, а вот я помню, как меня чуть не задавили на похоронах Сталина. Мы тогда жили на Маяковской, и хорошо знали местные проходные дворы, поэтому пробрались в один двор, откуда обзор должен быть получше. Когда мы туда пробрались, за нами пошел народ. А на выходе из двора поставили металлическую решетку и подперли ее грузовиком с той стороны. Народ начал постепенно накапливаться, наваливаться, а выхода-то не было. И вот это страшное ощущение, что тебя сдавливает, это предощущение конца — я помню очень хорошо. Это у меня самое яркое и самое страшное впечатление из детства. Я еле выбрался оттуда, а было мне тогда лет 10.

 — Что привело Вас в актерскую профессию?
— Я вообще актером стал довольно-таки случайно. Когда я попал в армию, а служили тогда три года, существовало такое положение, по которому всех желающих отпускали поступать в институт. Если ты поступишь, то назад, в часть, не возвращаешься, ну, а если нет, то приходилось вернуться. В театральном институте экзамены начинались раньше, чем в других, поэтому я и отправился туда поступать в мае, и поступил, тем самым, сэкономив полгода армии.

 — А до армии не мечтали стать актером?
— Были какие-то мысли, конечно. Дело в том, что я жил недалеко от училища им Щукина. А там училось много моих знакомых, начиная от Саши Збруева и заканчивая Мишей Некрасовым, с которым я учился в одной школе. Именно Миша и поступил к Юрию Петровичу, поэтому я почти всех ребят, с которыми начинался «Добрый человек», — всех знал. Не то, что я хотел стать актером, — я же был музыкантом. Пять лет до армии и в армии я служил в оркестре. У меня и в военном билете в графе «Специальность» написано — «военный специалист, исполнитель на ударных инструментах и тромбоне». Наверное, если бы я не поступил в театральное училище, то остался бы музыкантом, а так стал актером.

 — Кто были Вашими педагогами?
— Принимал меня удивительнейшая женщина Анна Алексеевна Орочко. Она первая исполнительница роли Адельмы в спектакле «Принцесса Турандот», она вроде и Юрия Петровича Любимова привечала. Это же у нее на курсе был «Добрый человек»! В Щукинском училище не было одного Мастера на курсе, все время педагоги менялись: чтобы каждый смог поработать как можно с большим количеством педагогов и набраться мастерства. В то время были замечательные учителя. Сегодня в театральном училище им. Щукина таких, как Анна Алексеевна Орочко, Гальперин — нет.

 — Помните, как проходило Ваше вхождение в актерскую профессию?
— Я пришел из оркестра весьма веселым молодым человеком. А у нас был замечательный педагог Ксения Ивановна Итюнинская. Когда я прошалопайничал уже чуть ли не два года, она ко мне подошла и сказала: «Феликс, ну, достаточно, хватит уже, попробуй сделать что-нибудь серьезное». И тут я впервые задумался. Действительно, что же я все время дурака валяю. И вот эта ее беседа со мной о том, что пора становиться нормальным человеком, что если хочешь быть актером, то должен стать серьезным — эта беседа меня перевернула. С этого момента я и начал учиться нормально.

 — А когда Вы почувствовали, что стали актером?
— А я до сих пор не пришел к тому, что я актер. Учился, работал, работаю, но сказать, что стал актером — я не знаю даже. И хотя я занимаюсь этой профессией, но сказать, что стал кем-то и насколько стал — это сложно. Вот человек занимается делом. В той или иной степени хочется делать это дело прилично. С одной стороны, мне все нравится в этой профессии, а с другой — ничего не нравится. Вот ты живешь, что тебе нравится? — Просто жить, так и в профессии — нравится просто работать.

 — В Театре на Таганке Вы почти с самого основания, а когда произошла первая встреча?
— В 1968-м. Юрий Петрович пригласил. А первая роль знаете, какая была? В легендарном спектакле «Живой. Из жизни Федора Кузькина». Сначала я смотрел из зала, а потом мне дали текст и сказали, чтобы я шел читать. Я начал читать, а потом начал репетировать — вот так и получилась роль Мотякова в спектакле «Живой. Из жизни Федора Кузькина». Это была самая первая роль.

 — Волновались перед первым выходом?
— Да какое там волнение!? В таком возрасте мало чего боишься. Конечно, волнение было, но больше стараешься как-то собраться, а бояться? Боишься, когда что-то не готово, когда что-то не доделано, что-то не выучено, что-то не срепетировано — вот тогда боишься. А когда полностью готов, когда тебе легко — вот тогда и начинается момент творчества, ради которого ты и существуешь в этой профессии, когда чувствуешь, что вот вроде что-то щелкнуло, что-то случилось, когда ты свободен совершенно, когда можешь все, что угодно делать. Импровизировать, но импровизировать — это не значит бегать по сцене, — импровизировать внутри, импровизировать внутреннюю жизнь. Вот тогда наступает то, что нравится, но это бывает очень редко.

 — А в каких ролях «щелкало»?
— Дело не в ролях, дело во времени, и, наверное, — в сопряжении планет. Когда хорошо играешь роль, то она становится любимой. Когда что-то не складывается в роли, то она сначала может быть нелюбимой, а потом стать любимой. Если кто-то говорит, что моя любимая роль такая-то, то, наверное, лукавит. Что значит любимая роль? Роль она и есть роль. Это твоя работа.

 — А партнеры помогают в работе?
— Видите ли, я многих вещей так и не понял. Ведь дело даже не в партнере, дело в самом спектакле. Складывается определенная атмосфера. Получается то, что срепетировано, что сделано — оно так и идет, независимо от конкретного партнера. Если в спектакле все сделано, завязано хорошо в смысле взаимоотношений, то и люди начинают в этом существовать замечательно. И пусть один играет плохо, но другой хорошо. Ведь каждый спектакль отличается от другого, не бывает двух одинаковых спектаклей. Сегодня замечательный партнер, может на следующий день оказаться не очень замечательным, а через день может опять играть прекрасно. Каждый день человек чувствует себя по-разному, в его жизни происходят разные события. Погода и то разная. Актер не может всегда быть одинаковым, ведь и ты не можешь все время хорошо играть. Есть, конечно, уровень, ниже которого талантливый человек не отпускается.

 — Вы считаете себя талантливым?
— Я считаю себя хватким, умелым. На контрабасе — так на контрабасе, на трубе — так на трубе. Что такое талант? Это не так как у всех? А что у меня не так как у всех? У меня все как у всех работающих людей.

 — С Юрием Петровичем работать легко?
— Когда получается роль — легко. Он всегда идет навстречу, когда видит, что человек работает, когда понимает, что от него требуют. А вот когда не понимаешь что-то или что-то не поучается — тогда, конечно, трудно. И ему и тебе трудно. Но поскольку мы работаем вот уж 40 лет вместе, то бывает по-разному.

 — Что на Ваш взгляд отличает Таганку 40-30 лет назад от Таганки современной? И какой этап в театре для Вас оказался наиболее значимым?
— Театр — это определенная эстетика, определенные требования к репертуару, определенные требования режиссеров к артистам. Меняются годы, меняются люди, Театр только развивается, что-то накапливает, но скорее это вопрос к Юрию Петровичу. Я думаю, что в смысле познания, в смысле театральной эстетики наш театр только развивается. Хотя все, конечно, меняется — «иных уж нет, а те далече». Требования у Любимова всегда, и тогда и сейчас, — высокие. Я-то думаю, что он что-то все время ищет, и правильно делает. Это дает ему силы. Когда человек что-то ищет — это всегда прекрасно. Главное, что в нем постоянная потребность в поиске. Это прекрасно. А какой этап? Все! Когда Петровича не было — важно, когда Петрович вернулся — еще более важно. Тут начались дрязги — разве это неважно? Премьера выходит — важно, следующая выходит — еще важнее, а вот та, что будет, — самая важная.

Наталья Путичева, 13.04.2005