Пристегните ремни (1975)

Из воспоминаний В. Гришина:

Однажды Юрий Любимов пригласил Гришина в Театр на Таганке на спектакль «Пристегните ремни». «Мы приехали за полчаса до начала, — читаем в гришинских мемуарах. — Нас пригласил к себе в кабинет Любимов… Без 10 минут семь я сказал, что нам пора идти в зрительный зал, на что он ответил, что время еще есть… В семь часов я встал и сказал, что мы идем на спектакль. Нас повели не через дверь, расположенную ближе к сцене, а через дверь в середине зрительного зала… Спектакль начинался так: открытая сцена представляла салон самолета. Пассажиры сидят в креслах. Вылет самолета задерживается, т. к. опаздывает какое-то „начальство“, и вот в это время нас ведут в зрительный зал, и мы оказываемся как бы теми „бюрократами“, по вине которых задерживается вылет самолета. Зрительный зал громко смеется, раздаются аплодисменты. Мы, конечно, чувствуем себя неловко…»

Г. Бакланов
ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ

Спектакль посвящен 30-летию победы в Великой Отечественной войне

Инсценировка — Г. Бакланов, Ю. Любимов
Постановка и режиссура — Ю. Любимов
Художник — Д. Боровский
Композитор — Л. Ноно
Москва, Театр на Таганке

Премьера 2 января 1975 года

В ОЖИДАНИИ МИЛОСТЕЙ, журнал «ЮНОСТЬ» № 7

Григорий Бакланов

журнал «ЮНОСТЬ» № 7

Ждали приезда Гришина. В те, не столь дальние времена Гришин в Москве был человек всевластный: первый секретарь городского комитета партии, член Политбюро, словом, Первый. Уже население Москвы подступало к девяти миллионам человек, жили здесь и люди, чьи имена войдут в историю народа, но Гришин был Первый. И так это говорилось на аппаратном языке, так мыслилось. Был свой Первый в Ленинграде, и в каждом городе и селе — Первый. И слово Первого — закон.
Стоят сейчас на площади Тургенева в Москве какие-то вроде бы недостроенные здания, затевалось что-то большое, но, как рассказывал мне архитектор, еще в макете показали их Гришину: благорасположения искали, погордиться ли хотели — Бог весть. Тот прицелился взглядом — высоки. И, будто на его кровные строилось, усек мановением пальца. Такие они и стоят на одной из главных площадей Москвы.
И вот в Театре на Таганке разнесся слух: такого-то у числа, в среду, Гришин посетит спектакль «Пристегните ремни!». Все переполошились. Директор театра Дупак, в обязанности которого входило знать и предвидеть, уверял, что члены Политбюро имеют обыкновение посещать театры по средам, и непременно вставлял в программу наш спектакль на среду. Каких уж милостей он ждал, сказать не могу, но человек он был решительный, служил в кавалерии во время войны и в кинофильмах о войне играл эпизодические роли командующих. Пытался я ему втолковать, что ничего хорошего из такого посещения не выйдет, довольно и того, что народ ломится. В Театр на Таганке вообще было не попасть, за билетами записывались с ночи, а уж на премьеру съезжались известнейшие, влиятельные люди, ну и, разумеется, торговые работники в немалом числе. Это было престижно, этим в какой-то степени измерялось положение в обществе: зван на премьеру или не зван. И бывало интересно наблюдать, как в фойе перед началом прогуливаются гости, словно бы соизмеряясь ростом.
Пьеса же «Пристегните ремни!» шла с большим шумом, на нее со временем стали привозить иностранные делегации: вот, мол, какое у нас свободомыслие. Что и как переводили им, судить не берусь.
Между прочим, достиг этот шум ушей Шелеста, бывшего Первого человека Украины, к тому времени пенсионера, то есть, по нашим меркам, канувшего в небытие. При Сталине в отношении «бывших» решалось фундаментально и просто, если канул, так уж канул без следа: «Бубнов Андрей Сергеевич. .. 1 августа 1938 г. военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу и в тот же день расстрелян… Рыков Алексей Иванович. .. 13 марта 1938 г. приговорен к расстрелу, расстрелян 15 марта этого же года…» И все; кто знал и близок был, и соприкасался, и соприкасался с теми, кто соприкасался,- всех, всех заодно уж… Вот так сидели недавно в инфекционном отделении на Соколиной горе пассажиры огромного самолета, и экипаж, и те, кто успел с ними как-то соприкоснуться. Один пассажир заразился в Индии холерой, замели всех. Только ни холера, ни чума не уносили, и в средние века столько, сколько у нас унесено.
Это уж Хрущев, возможно, и свою судьбу провидя, 8- завел мягкие порядки: соратников не казнить, а со всеми удобствами отправлять на пенсию. Они вскоре и отправили его, а потом друг друга начали ссаживать с кресел, и вот бывший Первый Украины, как все бывшие, обрел местожительство в Москве, а не среди облагодетельствованного им народа, который в праздники, ликуя, нес над собой многочисленные его портреты, омоложенные лет эдак на пятнадцать, полагая простодушно, что на себя нынешнего даже и ему смотреть не захочется. И живой Шелест, в шляпе, подпертой ушами, в окружении сподвижников, жестом руки приветствовал свои портреты и колонны трудящихся. Все это было, а теперь бывшим стал он, и захотел на досуге посмотреть наш спектакль. Он не помнил, разумеется, что подобно тому, как Гришин движением пальца усек здания, он тоже чуть было не запретил фильм по моему сценарию. Сам он фильма не видел, но кто-то что-то нашептал ему в ухо, он тут же приставил к уху трубку правительственного телефона в Киеве, а зазвонило в Москве.
Тогда, как говорилось, правила династия Романовых: один Романов сидел в Ленинграде, другой возглавлял цензуру, а третий Романов удобно расположился в кресле председателя Комитета по кинематографии, и всем троим кресла были велики. Вот у кинематографического Романова и раздался телефонный звонок. А он уже имел неосторожность похвалить фильм и даже торжественно пригласил к себе в кабинет режиссера и меня, и был принесен чай (ему одному!), и он, отвалясь в кресле, со вкусом прихлебывая из стакана в серебряном подстаканнике, поздравлял, делился умозаключениями, я даже подумал грешным делом, нет ли чего стыдного в фильме, если он хвалит. Но раздался звонок из Киева, и все произошло, как в известной частушке: «Я любил тебя, Маланья, до партийного собранья, как открылись прения, изменилось мнение».
И вот от недавно еще грозного Шелеста звонят, просят билетик на спектакль.
Я стоял в фойе, издали смотрел, как в общей толчее он проходит в зал, приметной была его круглая, наголо бритая голова с большими губами и складкой на шее, под затылком. Но в дверях по-деловому поспешающий заместитель министра культуры Воронков оттеснил его, проще сказать, локтем отодвинул и прошел сам, не извинившись, не оглянувшись даже. Чиновный человек, и Шелеста не заметил!
Был Воронков из комсомольской рати, а комсомол, как известно, готовил кадры не только для партии, но и для Комитета государственной безопасности. И поместили Воронкова в Союз писателей на должность секретаря по оргвопросам, все звонки и распоряжения «сверху» шли через него, на всем требовалась его виза. Мог ли он при такой должности писателем не сделаться? Нашелся соавтор, и оба они стали лауреатами премии Ленинского комсомола, откуда Воронков и был родом.
Однако, как говорится, и на старуху бывает проруха. В самый разгар его успешной деятельности поехал в Англию Анатолий Кузнецов, ныне покойный, да и исчез там из гостиницы, попросил политического убежища. Рассказывали, готовился он задолго, намеревался чуть ли не под водой пересечь границу, а потом уж, из турецких вод… Но в конце концов выбрал путь самый проверенный: еду, мол, собирать материалы о Ленине. Ради такого благого дела Воронков лично походатайствовал за него. А уж когда случилось и посыпались выговоры на всех причастных и не причастных, только Воронков, он единственный почему-то никак не пострадал. И, отнюдь не будучи пророком, я сказал тогда: этого ему не простят, пострадавшие не простят. И действительно, вскоре пересел он в кресло замминистра культуры, что, как считали, означало понижение. Впрочем, я в этом не силен. Как же ему было не стараться в новой должности своей!

И он-таки успел запретить в Театре на Таганке спектакль «Живой» по повести Бориса Можаева и проделал это мастерски.
Был год страшной засухи и пожаров, дымом горящих торфяников заволокло Москву. И вот в эту жару и сушь свезли в театр председателей колхозов, прибыли работники Министерства сельского хозяйства. Все первые ряды блестели Золотыми Звездами Героев Социалистического Труда, духота в зале стояла страшная, а актеры… Знали, что те запрещать съехались, видели, как хмуро глядят на них из зала, а играли вдохновенно. Когда же, отыграв, удалились, чтобы из-за кулис послушать, вот тут и начался главный спектакль. Один за другим по списку выходили к микрофону председатели колхозов, и, обливаясь потом от жары, каждый будто передовую газету читал, все слова оттуда: очернение, искажение колхозной действительности… Но еще и с личной обидой, с гневом: в пьесе тоже выходил на трибуну председатель, багровел весь и требовал запретить «враз и навсегда». И вот их свезли принимать спектакль, а из Москвы в эти самые подмосковные колхозы гнали поливальные машины, чтобы хоть на огородах что-то из урожая спасти. Постановщиком всего этого спектакля был Воронков, который оттолкнул в дверях бывшего Шелеста, не узнал его.
И теперь, через эти двери, в этот зал, впервые со
времени основания театра, почетным гостем должен
был пожаловать Виктор Васильевич Гришин. Уже
в час дня явились товарищи в штатском, осмотрели
помещение, обследовали все ходы и выходы, все про
верили. А жизнь в театре шла своим чередом. Обычно
в четыре, в начале пятого буфетчица начинала гото
вить бутерброды. Приносили рыбу, тогда это была
еще иной раз и белуга горячего копчения, и осетр, но
чаще уже — кета, горбуша. Острым ножом взрезали
ее, снимали шкуру — отделяли нежное мясо, чтобы,
нарезав тоненько, разложить по бутербродам. Этого
часа ждал рабочий сцены, который обычно помогал
буфетчице подтаскивать тяжести: ждал своей доли.
Он уносил шкуру: на ней что-то неминуемо остава
лось, а иногда и голову рыбы, хорошая закуска под
пиво, одного запаха могло хватить. :
Постепенно сходились актеры, ненадолго разъ
ехавшиеся после утренней репетиции. К шести часам,
к восемнадцати ноль-ноль, в театре были все. Я при
шел в половине седьмого. В кабинете Любимова,
стены которого — в автографах знаменитых людей,
дежурили у телефона два товарища в штатском, чем-
то похожие друг на друга. Я поздоровался, назвав
шись, они скромно не назвали себя. Потом понадоби
лось мне позвонить, и я разговаривал по телефону под
их бдительным надзором. :
Из окон кабинета видна была Таганская площадь, пустая, будто вымершая: ни машин, ни троллейбусов. ни пешеходов — голый асфальт, движение перекрыто, одни лишь чины милиции с полосатыми жезлами прогуливаются посреди. И вот примерно так без четверти семь что-то радиоволны донесли, все ка площади вздрогнуло, напряглось, вытянулось, и, как из-за горизонта в степи, возник черный «ЗИЛ», черная машина сопровождения следом. Они развернулись по широкой дуге, совершили круг почета, поворачивая за собою головы милиционеров, и стали перед служебным входом. А там, внизу, хозяева — Любимов, Дупак — уже встречали почетных гостей. Я встречать не пошел; ощущая за спиной двух не назвавших себя товарищей в штатском, наблюдал сверху, из окна: как распахнулись дверцы машин, как просияли улыбки, и все общество — в центре Гришин с женой — двинулось от машин к служебному входу, в пространство, которое сверху уже не просматривалось.
В фойе тем временем прогуливался ничего не подоз
ревавший народ, и буфет, как всегда, был полон: театральный буфет для людей, пришедших на спектакль,- это уже начало праздника. В кабинете тоже для гостей было приготовлено — чай, минеральная вода, бутерброды, для видимости приготовлено: высокие гости непроверенного есть-пить не станут.
После узнал я случайно, что в этот самый день Андрей Дмитриевич Сахаров тоже хотел попасть на спектакль, но сочли это неуместным, присутствие опального академика могло омрачить впечатление. Знали бы, что жизнь приготовила…
По служебной лестнице, не очень, надо сказать, удобной, поднялись в кабинет, здесь некоторое время разговаривали почему-то стоя и тихими голосами, особую благостность и тишину распространял вокруг себя высокий гость. А за дверьми ощущалось незримое присутствие сопровождающих. Возможно, из-за того, что они там находились неотлучно, все дальнейшее и произошло.
Без пяти минут семь вспыхнула красная лампочка над дверью кабинета: первый звонок.
— Может быть, не будем заставлять народ ждать нас? — сказал Гришин.
— За нами придут,- заверил Дупак. Он как раз показывал гостям на ватмане, на специально внесенном планшете, будущее здание театра, заранее благодарил за заботу, и это воспринималось с благосклонностью. А то, что тот же Гришин чуть было не закрыл театр и Любимов уже сидел в свое время у него в приемной, ждал, когда его вызовут исключать из партии, готовился, не провидя своей дальнейшей судьбы, так ведь кто старое помянет, тому глаз вон. Ну а встречать благодарностями, преподносить любое дело как личную заслугу высокого гостя,- это был установившийся ритуал, даже школьники знали частушку: «На дворе утихла вьюга, прилетели два грача, это личная заслуга Леонида Ильича».
Вновь вспыхнула и длительно замигала красная лампочка над дверью: семь часов, третий звонок дан. И снова Дупак заверил: за нами придут. Однако не шли. Пять минут восьмого… Как-то неуютно стало. Двинулись сами.
В буфете, через который надо было пройти,- пусто, неубранная.посуда на столах. Пуста и безлюдна широкая лестница' вниз, а там, внизу, ни души, двери в зал закрыты, спектакль начался. Только у ближних к сцене дверей толпятся актеры, сейчас им входить. Кто-то кинулся задержать их, а я, приотстав, вижу, как по широкой, пустой лестнице с тихим, благостным разговором спускаются вниз гости, с ними — онемевшие от предстоящего позора хозяева, а внизу отпихивают актеров от дверей, как раз под ироничным портретом Брехта, он словно понимает, что сейчас произойдет.
Надо сказать, что сцена в этом спектакле представляла собой салон самолета, проход посредине — это черта между прошлым и днем нынешним, между тем, что было, с людьми и что с ними стало. И все в этом салоне было натуральное, и кресла натуральные, и когда под рев турбин закладывался вираж, один ряд кресел опускался, другой подымался, сцена как бы накренялась. И стюардесса объявляла по радио то же, что объявляют в полете. Правда, когда на самый первый показ спектакля пригласили строителей и авиаторов, строители одобрили все, кроме строительных проблем, и авиаторы похвалили спектакль, но стюардессу не одобрили: она, мол, говорит совсем не то и не так… Не знали они, что на пленку записан голос победительницы конкурса стюардесс.
Загружалась сцена в два приема. Сначала из задних дверей шумно пробегали через зал актеры в солдатском обмундировании: плащ-палатки, каски, шинели… Это — солдаты сорок первого года, те, кого уж нет;
они рассаживались по одну сторону прохода, в полутьму. А затем с почетом входила из ближних дверей комиссия, направляющаяся этим рейсом на стройку, учинять разгром. Прожектор ловил ее и от дверей почетно вел до самых кресел, где белые салфетки на подголовниках, где стюардессы сразу же начинали персонально порхать над ними. Вот эту комиссию, этих актеров срочно отпихивали от дверей, чтобы пропустить вперед высокого гостя, сами не понимали с перепугу, что делают. И Виктор Васильевич Гришин вместе с женой вступил в зал во главе комиссии, как бы возглавив ее. А прожектор осветил их и повел, и повел…
Сначала никто ничего не понял, потом смешок раздался, потом — смех. В театре в этом — на беду — и ложи не было, чтобы, скрывшись в глубине, только белые руки выложить на бархат барьера. При всеобщем, как говорится, оживлении зала, ведомые прожектором, сели они на два своих пустовавших места, где ждали по бокам местоблюстители, да сзади, за спиной, двое ли, трое соответствующих товарищей.
После в театре говорили, что все это произошло не случайно, кто-то хотел подвести Любимова и специально так подстроил, даже какое-то расследование учиняли собственными силами. Но я думаю, было проще: слишком уж страху нагнали. Шутка сказать, с часу дня явились товарищи в штатском, движение на площади перекрыто, у телефона дежурят… Когда страх, люди глупеют непредсказуемо.
Имел я случай наблюдать после войны, в Болгарии, в чудном городе Пазарджик, где мы тогда стояли, нечто подобное. Прознало наше командование, что едет с проверкой из армейских верхов, из Софии, генерал. И будто бы генерал этот любит цветы, чтобы повсюду, куда ни проследует он, цветы стояли. В казармах, как известно, никаких цветов не положено. Но раз любит. .. Приказано было офицерам нашего полка сдать по столько-то левов, навезли цветов видимо-невидимо, повсюду расставили их в горшках. А генерал, как оказалось, цветов не любил и превыше всего чтил устав. Садясь в машину, приказал кратко: «Разминировать!» То-то смеху было, эти цветы не знали потом, куда деть. Но что тот генерал в сравнении!..
И вот сидим мы в кабинете Любимова наверху (сам-то Юрий Петрович в зале), слушаем спектакль по трансляции. Конечно, так не встречают гостей, не ставят в ложное положение, что уж говорить. Но мысль у нас у всех, кто здесь собрался, не об этом, мысль одна: уйдет со спектакля Гришин или не уйдет? Пьеса, как нарочно, без антракта, два с лишним часа надо высидеть при всеобщем любопытстве. И хоть бы без жены это произошло, жёны, особенно руководящие, весьма чувствительны. Но, с другой стороны, встать, выйти на виду всего зала, так завтра же по Москве разнесется, все будут говорить.
А так трудно проходила эта пьеса, столько было много различных комиссий. Специально для спектакля Владимир Высоцкий написал песню «Шар Земной», и, когда он шел с гитарой через сцену, через зал и пел: «…Поначалу мы Землю вертели назад, было дело сначала, но обратно ее раскрутил наш комбат, оттолкнувшись ногой от Урала…» — у меня — мороз по щекам. Слова, музыка, голос его, сам он! Но в комиссии подбирают людей нечувствительных, ничего на их лицах не мелькнет: ни мысль, ни чувство. Встанут, поблагодарят и направятся к выходу, надевать пальто в гардеробе: им дано задание поприсутствовать и доложить. И мнения своего не высказывать. Не люди — живые микрофоны на ножках. Но микрофон хоть воспроизводит с точностью, а они натренированы предугадать мнение начальства.;
И нередко от них начальство и узнавало свое мнение.
Один раз я все же не выдержал. В комиссии был отставной полковник бронетанковых войск, он тоже вот так- направился к выходу, ни слова не уронив. И тогда я громко, на все пустое фойе, вслед ему: «Товарищ полковник! Вы - фронтовик! Вы и на фронте были такой застенчивый?». И что-то в нем дрогнуло: повернулся, пошел не в гардероб, а в кабинет Любимова по той широкой лестнице вверх. Комиссия — за ним. Но что они там говорили, чтоб ничего не сказать, так лучше б и не оставались.
А последний раз принимали спектакль под самый Новый год, 31 декабря, когда в квартирах елки наряжают, когда все к празднику готовятся, и людям надо бы не ожесточаться, а простить друг другу грехи года минувшего, да и вступить в Новый год с душой, очистившейся от озлобления, расположенной к добру.
Руководил тогда культурой в Москве, заведовал ею в Моссовете некто Покаржевский. И вот туда, к нему в главк, призвали нас с Любимовым. Мы - двое, а с той стороны видимо-невидимо бойцов, и все — испытанные. Заместителем Покаржевского был Шкодин, известный тем, что однажды, во время такого обсуждения, кто-то из выступавших разволновался и сказал ненароком: «Вот тут товарищ Паскудин говорит. ..»
В свое время закончил Шкодин то ли факультет, то ли курсы театральных режиссеров, и надо же было так случиться, что прислали его на стажировку именно к Любимову. Тот попробовал его, поглядел: «Не надо вам этим заниматься, режиссер из вас не получится, вам это не дано». И стал Шкодин руководить искусством в точном соответствии с принципом: кто может — делает, кто не способен — учит. Вот он-то вместе с Покаржевским и решал судьбу спектакля.
Во время обсуждения Любимову стало плохо. Объявили перерыв. В приемной, где все же не так накурено, сидел он в кресле под распахнутой форточкой, дышал. Если б хоть зима легла настоящая, из форточки морозный бы пар осаживался, дышалось бы легче, а то - слякоть за окном, машины сплошным потоком идут по Неглинной, жидкий снег расплескивают. Пощупал я у него пульс: то частый, то выпадает. Принесли стакан воды, первое наше российское лечение. Тут Шкодин вышел из кабинета, глянул, воткнул сигарету в рот, закурил. Стоит и дымит.
Когда вновь началось обсуждение, я предупредил: если Шкодину дадут слово, я выйду. Ему, разумеется, слово дали. Я вышел. Потом послали за мной: надо же продолжать. Вернулся. Опять он встает, начинает говорить. Я опять вышел…
И после всего, что вытерпели, когда спектакль наконец пошел, надо же такому случиться! А по трансляции слышно: идет лихо, весело — может, потому, что многие реплики, помимо воли авторов, словно бы обрели в зале адресата. И каждый раз, как там раздастся смех, администратор хватается за голову: «Закроют!..». А мне какое-то чувство говорит: не должно бы. Ведь это получится вот что: пришел, увидел, запретил. .. Лучше делать не своими руками, не оставляя зримых следов, так у нас принято.
И ободряет еще одно соображение, которое по прежним временам должно бы напугать: некая уругвайская газета, переврав и название, и содержание, заявила сенсационно, что идет в Москве в Театре на Таганке антисоветская пьеса. Уругвай от нас далеко, можно бы и не внять, хотя мы традиционно чувствительны к тому, что скажет или подумает о нас самый захудалый иностранец. Но вот в Москве председатель ВЦСПС, глава наших профсоюзов, школы коммунизма, и все еще член Политбюро Шелепин повторил то же: мол, сам он не видел, но ему докладывают…
Прозванный «Железным Шуриком», Шелепин, хотя еще и занимал столь высокие и как бы выборные посты, на самом деле доживал последние дни на политической арене, звезда его катилась к закату, и все,..кому положено знать, знали: он есть, но его как бы и нет, он уже бывший.
Мир мал, и в этом постоянно убеждаешься. Шелепин — из Воронежа, земляк мой, и даже его младший брат учился в одном классе с моим двоюродным братом Юрой Зелкиндом, который на войне стал лейтенантом пехотинцем и погиб в том бессмысленном, по сталинской воле начатом наступлении на Харьков летом сорок второго года, оно-то и открыло немцам ворота на Сталинград.
Шелепин же благополучно учился в Москве, готовил себя к деяниям великим и уже в студенческие годы (как раз зашел разговор в общежитии, кто, мол, кем хотел бы стать?) заявил твердо: хочу быть членом ЦК и им стану. И стал. А помогла ему в этом, чего она знать не могла, Зоя Космодемьянская: то ли комсомольский билет он ей вручал, то ли напутствовал, когда ее и других таких же девочек отправляли на подвиг и на смерть мученическую.
В длинной офицерской шинели, в звании капитана, нужный родине в тылу, а не на фронте, Шелепин шел за гробом Зои Космодемьянской, сопровождал в последний путь героиню, как бы им воспитанную, есть эта кинохроника, я ее видел. Вот с того он и пошел, и пошел вверх сначала по комсомольской, потом по партийной линии, и все выше, выше, а в пятьдесят восьмом году уже занял пост председателя КГБ. Сдав его потом Семичастному, тоже комсомольскому секретарю, под ним выросшему, участвовал в удалении Хрущева на пенсию, после чего и зашептали, и заговорили, а по «голосам» — так вовсе уверенно, что Брежнев — фигура временная, скоро власть переймет Шелепин, «Железный Шурик», он-то и наведет порядок.
Но в чем, в чем, а в аппаратных играх Леонид Ильич простаком не был и возможных своих соперников расшвыривал умело. Случайно или не случайно был «Железный Шурик» послан с миссией в Англию, там встретили его и проводили с таким позором, что быстрый закат его стал неминуем.
Не берусь решать, прикидывал ли это все в тот момент Гришин или нет, но единение с Шелепиным даже по самому незначительному поводу (запрещение какой-то пьесы, у нас это вообще ни за что не считалось!) славы ему не прибавило бы.
Когда спектакль окончился, я увидел совершенно потерянного человека. Поднялись в кабинет Любимова, шли молча, будто на собственные похороны. Мы думали: сразу уедет. Не уехал. Вошли. Стоим. Пауза.
— Так что же мне теперь в свою машину не садиться? — спросил он голосом тихим и как бы даже болезненным.
Но тут необходимо пояснение, иначе смысла этих слов и всей глубины обиды не понять. Пьеса заканчивается тем, что на обратном пути в столицу самолет едва не потерпел аварию и сел где-то во глубине России. И вот, не вполне еще осознав случившееся, в некоем потрясении, председатель комиссии привычно распоряжается: «Значит, так: за мной машина прибудет. За вами — тоже. А вы тогда возьмете с собой в машину…».
И только когда шепнули ему, что они не в Москве, за всеми должен прийти автобус, он вдруг умнеет: «А? Тогда на общих основаниях. На общих основаниях…».
Вот к этому и относились с тихой обидой сказанные слова: «Так что же мне теперь в свою машину не садиться?». И все услышали бурное дыхание супруги. Да что вы, как можно так понять, совсем не то имелось в виду, дружно заверили его, садитесь, садитесь… Ох!..
Около получаса длился тихий разговор и опять же почему-то стоя. И я старался слушать, момент серьезный, судьба спектакля решалась, но что-то мне мешало вслушаться. Вот как если у человека один глаз живой, свой, а другой стеклянный, и понимаешь — невежливо, нехорошо, а все тебя притягивает этот мертвый глаз смотреть. И в лице Гришина что-то притягивало меня, какое-то несоответствие. Не сразу я понял — что? Вроде бы и подбородок не тяжелый, но вот эта часть, это расстояние от низа подбородка до носа, проще сказать, жевательная часть была просторней, больше лба. Не того лба, что образовался за счет лысины да жиденьких зачесанных волос, отступающих все дальше, а лба, где что-то наморщивается, когда возникает мысль. И тянуло меня смотреть, как вверх-вниз двигается эта жевательная часть, а слова воспринимал не все, не полностью, что-то, возможно, и пропустил против собственной воли.
Вот я написал это, а человек подойдет к зеркалу, соизмерит и уличит меня, но я же не с линейкой стоял, я говорю о зрительном впечатлении, которое в рассеянность меня ввело и не дает теперь с точностью воспроизвести все сказанное дословно.
— Вот пехота у вас… Теплее слова сказаны про пехоту. Это хорошо: теплые слова. А почему не про летчиков? Летчики — героическое племя. Я в войну с летчиками был,- сказал он скромно и глаза полуприкрыл веками.
Я, правда, знал, что в войну Виктор Васильевич Гришин, как бы это поаккуратней выразиться, не в полной мере «с летчиками был». С 42-го года он на партийной работе: секретарь, второй секретарь, первый секретарь Серпуховского горкома партии, потом выше, выше подымался, до Москвы дошел. И так же, как Шелепин,- а может, это и не совсем уж случайное совпадение биографий,- во время войны был нужен родине в тылу, а потом, на каком-то витке своей карьеры, тоже занял пост председателя ВЦСПС — школы, как было уже сказано, коммунизма. И всего-то у него образования, если не считать партшколы,- Московский техникум паровозного хозяйства. Но мы стоим и слушаем Первого человека Москвы.
Имел я перед самой войной вовсе не большой, четвертый разряд слесаря-лекальщика. Так я и сейчас, лучше ли, хуже, но все же напильник могу держать в руках. Был я во время войны солдатом, командиром взвода управления, задача моя была — корректировать огонь батареи. Так я и сейчас смог бы вывести снаряд на цель, хотя и нет уж тех орудий и, слава Богу, не надо мне этого делать. Или ту же строевую команду подать: «Бат-тар-рея!..» Почти полвека минуло, а приведись — раскатится по всему строю, и это со мной до гробовой доски, не столь уж дальней. Но росли у меня дети, и, если заболевали, я не кидался лечить их, за врачом шел. И чужим детям не давал медицинских советов.
Все же, когда о пехоте речь зашла (слова там из моей повести взяты, самые обычные слова про то, что такое быть пехотинцем на войне, но почему-то десять редакторских рук пытались их вычеркивать уже не раз), я попытался возразить, хотя опыт жизни учил: кивай, а делай по-своему:
— Летчики, конечно, героическое племя, но народу-то больше всего было в пехоте. И погибало там бессчетно…
Вот тут раздалось:
— Народ и партия во время войны были едины!
Это не он сам, это — супруга за его спиной. И все услышали бурное дыхание. Едины-то едины, это правильно, а все же и тогда один в окопах мерз, а другой по службе рос.
Потом они уехали. И движение на площади восстановилось: троллейбусы пошли, машины хлынули сплошным потоком. А мы сидели в кабинете Любимова: опять что-то надо было решать. И пришла простая мысль: бутербродам зачем пропадать? Гости побрезговали, но нам они вполне сгодятся, не беда, что заветрились, подсохли маленько. Нашлось и к закуске. И просветлело перед глазами, вспомнилось со смехом, как директор на среду вставлял спектакль, все на среду — в ожидании милостей. Вот и дождались.

Григорий Бакланов

«ПРИСТЕГНИТЕ РЕМНИ», [2003]

Из письма писателя Г. Я. Бакланова В. Фролову:
"Пьеса и спектакль «Пристегните ремни!» возникли не то чтобы случайно, однако никак не были запланированы. Строился КАМАЗ, и я поехал на стройку, пробыл там что-то с месяц и написал для «Литературной газеты» очерк.
Тогда в театре на Таганке литературной частью ведала Элла Петровна Левина. Прочла она этот очерк и начала уговаривать Любимова и меня поехать на КАМАЗ вместе и написать пьесу. И мы поехали. Это была очень хорошая, очень интересная поездка. Насмотрелись мы там всего, что можно было увидеть на наших стройках. Скажем, водный транспорт на Каме подчинялся одному министерству, а берег — другому. И вот прибывали грузы, но обеденный перерыв на реке начинался на час раньше, чем на берегу: одни отобедают, другие начинают. И два часа ничего не разгружается. А главный инженер — еще в первую мою поездку, сидели мы с ним за полночь, разговаривали, — сказал мне, что КАМАЗ будет стоить 9 миллиардов. Я удивился: объявлено было — 4,5 миллиарда. А он мне — умудренно: «Важно влезть, а там деньги дадут». — «А вы знали заранее?» — «Знал. И все знали».
Из книги Ю. Любимова «Записки старого трепача»:
«Меня обязали ставить современную актуальную пьесу о строителях, о рабочих. И мы поехали с Баклановым вместе на огромное строительство КАМАЗа, вот этого Камского завода, автомобильного гиганта.
Я поехал, потому что настаивали и так было принято. Я знал, что из этого ничего не выйдет, что все это ерунда: все эти командировки, это один из штампов Союза писателей, что надо ехать на место. Зачем мне было ехать, когда рядом строили восемь лет новый театр?
Ну, как всегда, у нас строят сложно, хаотично, все не продумав. Ну, в общем, я тоже там насмотрелся такого».

Это было в 1975 году. Спектакль «Пристегните ремни!» относится к разряду тех немногочисленных постановок Ю. Любимова, которые оставались в репертуаре театра довольно недолгое время. Не сохранилось ни пьесы, ни серьезных документальных свидетельств об этом спектакле. Количество рецензий, фотоматериалов тоже минимально. Самым известным фактом, касающимся этой постановки, остается обросший легендами случай с В. В. Гришиным, который после посещения именно «Пристегните ремни!» заявил, что «ноги его больше в этом театре не будет». Эпизод с Гришиным, занимавшим в те годы ни много, ни мало пост первого секретаря московского горкома КПСС, весьма любопытен. И как факт исторический, и как художественный
Как вспоминает бывший первый зам. Гришина Юрий Изюмов (в публикации «Неизвестный Гришин», газ. «Новый взгляд», N 37, 1992 г.), «Гришина и его жену безжалостно, как умеют только актеры, обхамили на спектакле „Пристегните ремни!“. Обхамить, причем сознательно, столь значительного по рангу партийного функционера в те годы было бы, пожалуй, чересчур даже для столь мятежного театра, как им была Таганка.» На самом деле имела место обычная случайность. Вот как вспоминает этот эпизод в уже упомянутом письме автор пьесы, писатель Г. Бакланов:

«Когда спектакль был все-таки разрешен и соответственно пошли разговоры по Москве (каждый любимовский спектакль вызывал тогда живой интерес, возникали самые невероятные слухи: посмотреть-то могли немногие), дошел слух и до Гришина, и он, как на грех, решил обрадовать нас своим посещением. ( По свидетельству тогдашнего директора Таганки Н. Л. Дупака, Гришин был театралом: у них с женой даже был определен „театральный день“, когда они вместе посещали какой-нибудь спектакль. Как вспоминает Ю. Изюмов, Гришин предпочитал „классику и традиционные формы искусства“, но тем не менее „помогал и тем, чье творчество не отвечало его собственным вкусам“. Разумеется, „традиционные формы искусства“ были непорочны с точки зрения идеологии, любить их партийному чиновнику не возбранялось. Что касается чего-либо нового, тут уж могли быть и идеологические неожиданности: полюбишь такое искусство — и окажется, что ты расходишься с линией партии. Против Таганки, например, у Гришина было столь стойкое предубеждение как о театре, ставящем нечто в идейном смысле неприличное, а потому, вероятно, опасное для его партийной репутации, что Виктор Васильевич долгое время даже опасался переступить порог этого театра. Директору Таганки Дупаку стоило немалых усилий заманить Гришина на спектакль и заручиться в его лице поддержкой: театр работал в обстановке хронической травли и запретов, и расположенность столь крупных и влиятельных партийных лидеров могла здорово выручить в критическую минуту. — Э. М. ). У меня есть об этом рассказ, поэтому перескажу кратко это событие, в результате которого спектакль чуть не закрыли.
Уже с полудня прибыли в театр товарищи в штатском, все обсмотрели, обследовали, и когда я к половине седьмого (вечера. — Э. М. ) пришел в кабинет Любимова, там дежурили у телефона двое, а площадь Таганская была совершенно пуста, движение перекрыто. Виктор Васильевич Гришин с женой прибыли в огромном ЗИЛе, примерно без четверти семь, были встречены внизу руководством театра ( я наблюдал это из окна), поднялись в кабинет, шел вежливый разговор, почему-то стоя и почему-то тихими голосами. (Как вспоминает Изюмов, тихая речь была характерна для Гришина. Любимов и Дупак, вероятно, поддались его манере, не желая впадать в диссонанс с начальством. Поддержка Гришина для Таганки в то время носила весьма осязаемый характер: шло строительство нового здания театра. Примерно в те годы, подчинив всю экономику страны оборонному комплексу, было принято решение заморозить все стройки, кроме стратегических. Финансирование строительства объектов культуры было полностью прекращено. Без поддержки первого секретаря москов- ского горкома партии здание нового помещения Таганки подверглось бы той же участи. — Э. М. ).
И оттого ли, что само это посещение и все, что предшествовало ему, нагнало страху на людей, а, может быть, от излишнего усердия (директор театра Дупак все докладывал высокому гостю будущие планы, показывал макет будущего здания, благодарил, а красная лампочка над дверью в кабинете замигала раз — первый звонок! — замигала снова — третий звонок! А Дупак все заверяет: „За нами придут!“), вышел полнейший конфуз: спектакль начался без высокого гостя. Когда, наконец, пошли (никто так и не явился приглашать), фойе было пусто и только у ближних дверей толпились актеры — им сейчас выходить! Актеры эти как раз изображали высокую комиссию, которая летела на стройку учинять разгром такому вот трудяге Батенчуку (в пьесе он один из персонажей). (Батенчук — это фамилия заместителя начальника стройки КАМАЗа, с которым познакомился Бакланов во время командировки. Он чрезвычайно понравился Бакланову: „интереснейший, очень колоритный человек“. Батенчук стал одним из прототипов пьесы „Пристегните ремни!“ — Э. М. ) С самого начала в комиссии этой был определенный оттенок пародийности: актеры входили в зрительный зал, прожектор ловил их и сопровождал до кресел в самолете, где сразу над ними начинали порхать стюардессы.
И вот, с перепугу, наверное, актеров оттеснили и пропустили вперед Гришина с женой, и он сам, того не желая, как бы возглавил эту комиссию. А прожектор схватил их и всех повел.
Можно представить себе реакцию зала, ведь в театре не было ложи, места Гришину и его жене приготовлены были в партере. Туда они и направились, им предстояло при всеобщем любопытстве высидеть весь спектакль, который шел без антракта.
Не берусь судить точно, почему Гришин не встал и не ушел. Но один политический момент надо отметить. Незадолго перед этим Шелепин (а он возглавлял профсоюзы) сказал, что сам он не видел, но, мол, доложили ему, что в театре на Таганке идет антисоветский спектакль „Пристегните ремни!“ Шелепин в ту пору заканчивал свою политическую карьеру, он был один из тех, кто участвовал в свержении Хрущева и метил на его место, об этом открыто сообщали „голоса“. Ну, Леонид Ильич (Брежнев. — Э. М. ) умел устранять соперников, это чутье у него было развито. Встать, уйти — означало присоединиться к Шелепину. Да и вообще сразу бы разговоры пошли по Москве. Выглядеть смешным никому не хочется. Короче говоря, Гришин высидел до конца, потом они поднялись в кабинет Любимова, был получасовой разговор, давались „ценные указания“, но я видел потрясенного, растерявшегося человека, который просто не знал, как себя вести».
Спустя годы этот курьез способен занять место в череде исторических анекдотов. Но есть в нем поворот и чисто художественный, собственно театральный: эстетика Любимова тех лет превратила обычную, тривиальную накладку в весьма едкую и глубокую по сути сатиру. Казалось бы, ну опоздал некто к началу спектакля, пусть даже и столь официальное лицо. Ну совпало это с неким, пусть даже весьма хлестким моментом спектакля. При иной сценической, постановочной версии эпизод художественный и эпизод бытовой едва ли смешались бы столь фантасмогорично, буквально и естественно.
«Пристегните ремни!» не были шедевром таганковской сцены, что отнюдь не означает художественной незначительности этой постановки. Спектакль получился весьма незаурядным во многих отношениях. Во-первых, такой автор, как Г. Бакланов, не был чужим человеком на Таганке. Он был верным другом, поклонником и автором этого театра. На многих горячих обсуждениях спектаклей Ю. Любимова, подвергавшихся обструкции со стороны чиновников и начальства, голос Григория Бакланова неизменно звучал в защиту театра. Еще в 1968 году писатель принес в театр заявку на пьесу (условное название «Твой ближний»). По каким-то причинам этот замысел реализован не был. Зато произошло так, что спустя несколько лет возникла идея совсем другой пьесы — «Пристегните ремни!»
Эту пьесу, как уже сказано, Бакланов пишет в соавторстве с Любимовым. Как отмечает сам режиссер, работа над ней шла не просто: Любимов и Бакланов люди очень разные, с разными эстетическими воззрениями. В заявке на так и не состоявшуюся пьесу «Твой ближний» есть такая строка: «Иными словами, здесь (т.е. в пьесе. — Э. М. ) не будет ни злодейства, ни носителей его» (текст этой заявки ныне храниться в РГАЛИ. — Э. М. ). Это можно считать формулировкой эстетических и нравственных взглядов писателя. Для спектаклей Любимова, напротив, характерно исследование самых острых коллизий человеческих взаимоотношений и социальных позиций. Кроме того, как и для большинства шестидесятников, тема сталинизма, массовых репрессий 30-х годов оставалась для режиссера главной темой творческих раздумий, наряду с темой войны. Он принадлежит к поколению, которое прожило эти трагические для страны годы, будучи людьми взрослыми и мыслящими.
Не ограничиваясь заданием «создания спектакля о строителях», за основу постановщик берет роман Г. Бакланова «Июль 1941» — одно из самых ярких произведений писателя. Таким образом Любимов выстраивает биографии персонажей: коллизии современности сплетаются с коллизиями минувшего. В романе есть персонаж, Федор Емельянов, оканчивающий жизнь самоубийством в предчувствии неотвратимого ареста: «В бою просто…. А здесь — позор. Ну-ка, выйди, скажи громко. Так завтра, кто знал тебя, имени твоего будут бояться.… Люди говорят, что ты - враг. Вот что страшно».
Федор Емельянов оказывается наряду с другими персонажами романа (старшим лейтенантом Гончаровым, ставшим режиссером, начальником «Смерша» Шалаевым) среди действующих лиц пьесы.
Фигура бывшего особиста Шалаева, по свидетельству зрителей постановки, получилась очень убедительной и зловещей, благодаря ее исполнителю — Вениамину Смехову. Публику потрясала сцена, когда Шалаев в толпе арестованных жителей деревни вдруг замечал человека, отчаянно кричавшего о том, что он ни в чем не виновен:
ШАЛАЕВ. Местный?
УЧИТЕЛЬ. Местный, уже три года здесь живу.
ШАЛАЕВ. Дети есть?
УЧИТЕЛЬ. Двое, мальчик и девочка. Третьего ждем.

Далее в тексте романа идет эпизод, сыгранный на сцене Таганки, по выражению одного из рецензентов, «психологически сильно»:
"Стало тихо и страшно. Сильная рука Шалаева схватила его за рубашку у горла, оттолкнула его так, что пресеклось дыхание. «Товарищи, что вы де»
Злой, разъяренный Шалаев: «Ждешь, сволочь проклятая. Немцев ждешь!»
Внезапно боль прожгла его колено. Вздрогнув, Шалаев выпустил человека, которого тряс, мутными глазами огляделся вокруг. Там, внизу, стоял укусивший его в ногу мальчишка: «Не бейте его. Это мой, мой, мой папа!.. Не бейте его!..»
Персонажи романа, прожив послевоенные годы, оказывались вдруг рядом, объединенные делом строительства нового завода.
Сцены современности и прошлого тесно сплетались, сходились, отталкивались, обнаруживая истоки и корни проблем и конфликтов; благодаря эпизодам военных лет возникал исторический контекст и психологическое обоснование поступков действующих лиц.
В спектакле был занят блестящий актерский состав: начальника стройки играл Феликс Антипов, писателя Мотовилова (которого Бакланов наделил и собственными переживаниями) играл Леонид Филатов, бывшего генерала, ставшего крупным чиновником-бюрократом, ярко, психологически остро, с тонкими элементами гротеска сыграл В. Шаповалов. Кроме них в постановке участвовали блистательный комик Г. Ронинсон, С. Фарада, Алексей Граббе, мастер импровизации, актер удивительной органики Иван Бортник. В одном из военных эпизодов появлялся и Владимир Высоцкий: в накинутой на плечи плащ-палатке он пел собственную песню «Мы вращаем землю». Сюжетно не связанный с действием эпизод выполнял вполне традиционную для любимовских постановок задачу: песня Высоцкого играла роль зонга — песенно-поэтического элемента, напрямую выражавшего нравственную позицию театра.

Премьера спектакля «Пристегните ремни!» состоялась в июле 1975 года. Ассистентом режиссера выступил Е. Кучер; музыка Луиджи Нонно, песни М. Блантера на слова А. Твардовского, Б. Окуджавы и В. Высоцкого.
Художником спектакля был неисчерпаемый и блистательный Давид Боровский. Сценография «Пристегните ремни!», по выражению одного из критиков, явилась «очередным чудом Таганки».
Действие спектакля происходило в салоне самолета — современного пассажирского лайнера, в котором летели строители и члены комиссии, направлявшиеся на ту же стройку с проверкой. Конструкция была подвижной: ряды самолетных кресел представляли собой своеобразные качели, осью которых был проход между ними. По ходу действия один ряд кресел приподнимался, вынося наверх тех персонажей, которые были заняты в данном эпизоде. Возникала и иллюзия полета и крена самолета. Некоторые сцены шли в «нормальном», т. е. прямом положении лайнера. Оба ряда кресел могли одновременно приподняться вверх, образуя подобие рва, из которого нет выхода. Это буквально использовалось в сцене фашистского плена, вполне реалистично показывая безвыходность положения пленных людей. В других случаях ров возникал как метафора, разделяя позиции персонажей, подчеркивая невозможность избавиться друг от друга до посадки самолета. В этих случаях борт самолета своеобразно напоминал Ноев ковчег. Настоящее и прошлое жили рядом: темно-серая обивка вполне современных кресел, но с обернутыми больничными бинтами подлокотниками мест левого ряда (напоминание о военном прошлом).

Название пьесе дал Ю. П. Любимов. Действие намеренно было перенесено на борт авиалайнера. Как говорит Г. Бакланов, оно развивалось «между небом и землей, когда, пусть в малой доле, присутствует мыслишка: „Взлететь-то мы взлетели, а сядем ли?“ и люди разговаривают откровенней».
Иллюминаторы, стюардессы, пристегнутые ремни и небольшое ощущение опасности, испытываемое человеком, находящимся в полете, — это был многозначный, метафоричный и емкий визуальный образ человеческой жизни, помещенной к тому же в конкретные социально-исторические обстоятельства.
Пьеса с самого начала вызвала множество нареканий со стороны начальства. Как водится, на прогоны приглашали строителей, чтобы те подтвердили чиновникам, что спектакль правдив. Они подходили после просмотра к Любимову и благодарили: наконец-то со сцены заговорили о вещах, которые мешают им работать. Режиссер поначалу придумал финал: лайнер совершает вынужденную посадку, и чиновник, возглавляющий комиссию, начальственно говорит попутчикам: «Ну вот, вы по домам, а я на своей машине должен выехать по делам». Он не понял, что посадка вынужденная и сели не в Москве. В это время по радио объявляли, что «желающие могут ознакомиться с достопримечательностями города», и помощник чиновника, наклонившись, уточнял, что мы-де сели в маленьком городке. На это высокопоставленный пассажир отвечал: «Ах, да-да. Ну что ж, поедем на общих основаниях, как все». Естественно, что эта сцена не прошла цензурных барьеров, и финал спектакля был другим.
После скандального посещения В. Гришина спектакль исчез из репертуара на месяц-полтора. Затем он вновь появился на подмостках. К сожалению, на очень короткий срок. Кроме весьма предвзятых заметок в журнале «Театральная жизнь», прессы о спектакле практически не было. Объясняется это просто: властям была выгодна политика замалчивания, тем более что о новых постановках Таганки и без того говорила вся Москва. Даже ругательные рецензии подталкивали и подогревали зрительский интерес, хвалить же было невозможно. Поэтому не печатали ничего. Честные критики, бывшие друзьями, почитателями театра, прямо заявляли, что хороший материал не пройдет, поэтому и писать они ничего не будут. О спектакле «Пристегните ремни!» сохранились, по существу, лишь частные свидетельства зрителей тех лет, как и о многих постановках Таганки, в силу тех или иных причин проживших в репертуаре не очень долгий срок.
О причинах исчезновения с афиши театра спектакля по пьесе Г. Бакланова так же ничего не известно. Здесь можно только предполагать и строить версии. Может быть, руководство театра, памятуя о конфузе с Гришиным, решило не усугублять ситуацию, напоминая партийному руководителю лишний раз о случившемся регулярными показами столь печально запомнившейся ему постановки, и потому сняло ее с репертуара. Может быть, зная высокую требовательность режиссера и директора театра к уровню своих работ, было решено снять «Пристегните ремни!» по художественным соображениям. Может быть…

Все это, увы, из области догадок. Документальных подтверждений им пока нет.

Элла Михалева. журнал «ВАГАНТ», 2003 г.

2003