Юрий Любимов — «Рассказы старого трепача» - 2 страница

Никто не знает, что сохраняет память.
Но страсть писать дневник и что-то сохранить
Нас многих заставляет взять чистый лист.
Последняя черта нам обрывает знаковую нить.
А там Всевышний разберет,
Кто перед ним предстанет.
Возьмет Он нотный лист
И знаками, как ноты, нас расставит.
Получит каждый звук, что заслужил,
Как на земле грешил и жил.
Прости, Спаситель, нас! - землянин закричит.
И данная нам Богом нота зазвучит.
И хор тот будет страшен и многоголос!
Над нами страшный суд из нас
Нам приговор споет. То будет Божий глас.
Он окончателен для нас.
Фальшивый гимн орем-поем.
Не думаем о нем.
Все ноем: все не так.
Уныние несем.
Не видим красоты земли,
Летят года, то Орвелла, то Баха.
Видна последняя черта,
За ней Его Врата.
Мама, когда стала терять память и чувство времени, прожив сложную тяжелую жизнь, родила 4-х детей, младшая Ирина умерла совсем маленькой, я ее не помню, только вздохи и слова мамы оставили ее на всю жизнь в моей памяти. Мать очень переживала за нас всех, сложно жили с отцом… Жить, если ты не баловень судьбы, а таких всегда очень мало - всегда трудно и сложно. "Жизнь прожить не поле перейти", а при советской власти это вообще хожденье по мукам под куполом цирка без лонжи. Последние годы маме чудилось, что кто-то приходит за мной, расспрашивает о моей жизни, делах, о разговорах, которые я веду. Она очень реально и обстоятельно это все сообщала, тревожась замою судьбу. Один раз я застал ее на стуле, она сосредоточенно тянулась, снимала книги с верхних папок, освобождала их от картонных обложек. Я спросил: что ты делаешь, мама? Она уже с трудом ходила: Юрик, это надо обязательно сделать, а то книги задохнутся. Она слезала со стула и несла картонки под кровать, привыкнув всю жизнь работать и тревожиться, бедная мама не могла остановиться. А теперь, сын мой, в Лондоне, когда тебе было 4 ½ года, я позвонил твоему дяде Давиду, ему шел 71-й год, с трудом уговорила телефониста Анна (через Будапешт, обманув советских), которая работала с твоим отцом к тому времени 10 лет, и никто, кроме Бога, не может сказать, что будет с нами дальше. Твой старый беззубый дядя, спросонья наконец поняв, что говорю я, стал, хрипло шамкая, просить меня скорей приезжать, как артисты ждут меня, были у министра культуры, с которым твой отец не ладит 20 лет, а не ладить с министром, мой дорогой сын, в советской стране сложно и опасно; я звал его за глаза нежно Ниловна, по книге Горького "Мать", а также Химик, он учился в Химинституте, а старенькая учительница говорила о нем: "Как мы все ошибались, такой был неспособный мальчик, еле учился, а таких высот достиг". Так вот, достигший принял артистов и повел свои гнусные беседы, у него огромная практика доводить хороших людей до того, что они убегают из своего дома далеко, в другие страны, бросив все. Вот и мы сидим в доме Славы Ростроповича, которого лишили гражданства при помощи Ниловны, выгнали и Солженицына. Химик заявил: "Кто виноват? Вот мы сидим, работаем, а его нет". Свою лживую, пустую трепотню они считают работой. Наш идеолог и кокет косит направо, влево нет, носит дымчатые очки, у него седой перманент с легкой волной и лицо поблескивает ночным кремом, говорит очень тихо, всем приходится вслушиваться; изредка, что-то бормоча, делает вид, что записывает. Но когда надо, он даже орал и визжал на твоего папу, а однажды, когда папа после тяжелого разговора, где, напрягаясь и вслушиваясь в сурово-тихие наставления министра, половину не разобрал, что же с ним будет, уходя после аудиенции, уже взявшись за ручку двери, услышал внятный громкий голос Химика: "Так вот, никаких "Бесов", никаких Высоцких, и никаких Булгаковых". Видимо, Ниловна рассчитывал, что папа упадет в обморок по ту сторону кабинета. А уж там помощники разберутся, что делать с папой. Бедные артисты сидят, а он тихо вещает: "Никто не отрицает его таланта. Мы его ценим, правда, он плохо управляемый. Кто вам сказал, что мы ищем замену, провокация". Бедные говорят: "Приезжайте, посмотрите сами, Петр Нилович". "Конечно приеду, репетируйте", - заявил авторитетно, год назад закрыв, а затем, сперва разрешив, запретил репетировать разрешенный спектакль. Бедный Пушкин. То Николай I, то Химик II. Меня там нет. Я, к счастью, с тобой, Петр, но я могу тебе точно сыграть всю сцену за всех. Со мной вообще, сын мой, приключалось множество всяких фантастических историй, в которые трудно поверить. По Москве ходил слух, что певица русских песен Людмила Зыкина - подруга умершей, царство ей небесное, (Фурцевой, любовницы премьера А. Косыгина, дочь которого делала много гадостей твоему папе и многим другим, а сейчас проживает на берегу Москва-реки в хоромах из отборного Кремлевского кирпича, напротив моего старого друга - академика Петра Капицы, который работал с Резерфордом и имеет пожизненную квартиру в Кембридже и предлагал папе твоему пожить в ней. Так вот, тут в Лондоне пристроился ко мне странный молодой авантюрный человек, называл себя по-разному, имел много паспортов и среди всего прочего объявил себя приемным сыном этой самой русской-разрусской Зыкиной; звали его Володей, как Высоцкого. Вспомнил я один давний вечер в Москве на квартире у другой замечательной русской певицы Максаковой, там Владимир пел свои песни, Зыкина - свои, она быстро, к ее чести, поняла, что ей при нем петь ни к чему, а потом они даже вместе попели дуэты. Она была в теле, бросала томные взгляды на Владимира, а когда он с гитарой трезвый да в ударе, редко какая дама могла устоять. А теперь приемный сын ездит по миру и собирает все материалы о своем тезке Владимире. Вспомнил, как Каганович в телевизоре тоном вождя воскликнул: "Наши идеи идут по́миру", - и одним ударением сказал всю правду.
Вот видишь, какие хитросплетения устраивает судьба.

ФЕВРАЛЬ, СРЕДИНА, ПЕРЕД АМЕРИКОЙ

Звонили старому мудрому Ене с бакенбардами, он стал одинок, Эдит, ее мать, оставила его, живет одна, о чем прощебетала томно Катьке и дала N его телефона, и старый Ене оказался у родной дочки от старой жены на раскладушке, правда, не русской, а венгерской, более комфортабельной. Делает вид, что не унывает, и, как студент, по утрам заваривает чай и пьет с колбаской и радуется, что она есть, что дочь его приютила. Боже! С какой любовью он искал, ждал, обставлял себе и ей квартиру, какой кафель подобрать к унитазу, какой коврик, какой тон для стен, какой интерьер. Она много занимается телом, наподобие старой Айседоры Дункан.
Вот и дозанимались! Бедный Ене! Я ему сказал о предложении Дежё, которое тот изложил старшему брату (одному из правителей Венгрии): чтобы я возглавил новый театр в Венгрии, тот милостиво согласился, сказав: ну что ж, пусть он спросит там… у своих. Это напомнило мой разговор с Микояном. В антракте, смотря "10 дней…" Рида, он, узнав о моих неприятностях по поводу "Павших и живых", заявил: "А вы спросите их, разве решения XX и XXII съездов отменены? Я, конечно, могу спросить, если кто-нибудь из них заинтересуется моим мнением, но не лучше ли, если бы Вы их спросили об этом", - и он первый раз внимательно и с интересом взглянул на меня.

Перед смертью Брежнева появилось много анекдотов о нем, как он по бумажке, как они все, чокая и причмокивая челюстью, у него что-то с нервом, встречает Индиру Ганди, произносит: "Уважаемая госпожа Тэтчер", - ему шепчут: "Ганди, Ганди", - он возмущается: "Я сам вижу, что Ганди, а здесь написано - Тэтчер". Или он идет по коридору, видит Пельше. Зовет: "Пельше, поди сюда", - тот подбегает, говорит: "Простите, Леонид Ильич, я не Пельше". Он собирает Политбюро. "Товарищи, у нас полный маразм, вчера в коридоре Пельше сам себя не узнал, а Суслов с Косыгиным вообще не ходят на заседания", - они все уже были мертвы, когда остроумцы сочиняли все это.
Ночью в Неаполе перед отъездом мы, смеясь, все это рассказывали, а на аэродроме в Вене меня окликнул корреспондент: "Господин Любимов, вы не бойтесь, я друг Рахлина, вас там главный умер". Я не поверил, думал Кириленко, но он бежал за мной и все кричал: "Брежнев, Брежнев, нам ТАСС официально объявил". Мы сели в самолет Аэрофлота, сразу попросили газету. Прочли - ничего нет. Как бы невзначай спрашиваем стюардессу: "Ну как в Москве, что нового?" - "Все хорошо, все в порядке", - чеканят они. Садимся в такси. Спрашиваем у шофера: "Что нового". - "Ничего, - говорит, - вот все снег не убирают". Едем дальше. "Как с едой?" - "Да как всегда, погано. Вот концерт вчера хороший обещали в День милиции, потом отменили, стали эти симфонии играть, ну мы с женой сразу выключили, - после паузы: Правда, обещали потом дать". Мы переглянулись. Едем дальше минут 10. "Да этот Леонардо - умер". Забулдыги-шоферня почему-то звали его последнее время Леонардо. "Ну что, видел вчера Леонардо по телеку?" - "А как же, нормально ходит. "Дорогие товарищи империалисты, социальл. исти. ческий сраны…"" - и т. д. Шофер говорил безучастно, ругая, что не убирают снег. Так и живет народ, ничего не ожидая, суетясь весь день - добыть что-нибудь в магазине, выстоять в очереди, чтобы получить, сорвать что-нибудь где возможно, а главное - выпить при первом случавши начать бесконечные разговоры за жизнь, а правители, расстраиваясь разболтанностью всеобщей, все ожесточают свои бесчисленные зверские законы, инструкции, дополнения, разъяснения - это уже тайно, своим. Начальник тюрьмы, лагеря может удвоить срок без суда. Разглашение служебной информации - до 12 лет лагерей, тюрьмы. Значит, расскажи я, как у меня спектакли закрывают, можно и сажать. Все Сталина усовершенствуют, сукины дети, ни стыда ни совести. Вот и возвращайся тут в Москву, сын мой. Вот и второй Покровитель помер после двух анекдотов и ужесточения режима до того, что стали хватать из очередей, проверять, почему не на работе. Первый: брежневский Ренессанс окончен, второй: Кремль переименовали в Андрополь. И все врут с нарастающим бесстыдством. Самолет злосчастный сбили, сообщения приличного, даже лживого, составить не могли. Новый на Мавзолее текст о покойном прочесть толком по бумажке не мог, все запинался. Западные газеты написали: "Не знаем, как он владеет иностранными языками, но русским явно плохо." Срамота. А "Правда" на последней странице расписывает, какая у него дочь - кандидат наук, в партийной школе, показательная семья во главе с Вождем, как у диких племен, и холуй нашелся и даже подписался, совсем одичали. По слухам, партбюро театра предложило меня выгнать из партии, значит, разоблачали, клеймили, приказали бедным - и пришлось каяться, как они не углядели и 20 лет с таким негодяем работали. Вот, сын мой. А если Бог даст, от чего я тебя избавил.
ЛОНДОН 20-го
Письмо Солженицыну.

ФЕВРАЛЬ 21-го, ЛОНДОН

Проработали день с новым моим сценографом Стефаном Лазаридисом - греком - над "Бесами". Хороший парень и все про них понимает, у него папа богатый был, а тут наши помогли установить в Эфиопии свои порядки - эфиопы проклятые. Пришел папа на работу, а черные с нашими автоматами сидят у него в кабинете, почему опоздал, спрашивают, тот говорит, пошли вон из моего кабинета, ну, они ему показали, как говорил Хрущ - Кузькину мать. Пришлось сыну все продавать и ехать выкупать папу, маму и двух сестер. В общем, понятно тебе, он про них понимает, можно работать. Так и к твоему папе трое вошли в кабинет, весь расписанный знаменитыми людьми мира от Кастро-бандита до Белля - хорошего писателя. Даже один член Политбюро с горечью сунулся внутрь и сказал: "Да, красить нельзя, вроде исторический кабинет", а потом строго ткнул пальцем на иероглифы: "Это кто, китайцы?" Я с гордостью: "Нет, все японцы, китайца ни одного (мы тогда с ними в ссоре были)". - "А, ну ладно! - помолчал и добавил: надо сделать переводы, а то не поймешь". Так вот, вошли начальники, ни здрасьте тебе, ни прощай, а один балбес мордастый здоровый, бывший артист плохой, зычно произнес в позе: "Сейчас вам приказ зачитаем", - это все они ярились за бедного Высоцкого на меня. "Не утруждайте себя, я знаю". Они грозно: "Не может быть! Только что составили". Нашлись добрые люди, говорю, предупредили. "Потрудитесь выслушать и расписаться в получении". Я говорю: "Ко мне люди придут, прошу покинуть мой кабинет". - "Это кабинет не ваш, государственный". - "Что ж, вы правы", - и вышел твой папа из своего кабинета, а строчки пишет на чужой квартире в Лондоне.
Я потом это рассказал по телефону теперешнему правителю, он так душевно: "Не может быть! Ну и ну, вот оказывается, до чего мы дожили. Позвоните мне, я разберусь". Очень меня всегда подмывало спросить: откуда? из автомата? Звонил я по особой вертушке от замечательного Капицы, который на свадьбе своей золотой, когда твой отец спич произнес о том, что я Кузькин - это неудивительно, а вот что Капице приходится быть Кузькиным в нашей стране, вот это потрясает. Анна Алексеевна воскликнула: "Ну что вы такое говорите, какой Петр Леонидович Кузькин!" А он поморгал детскими глазками, гениальными своими и синими, от старости потускневшими, и говорит: "Кузькин, Крысик, Кузькин". Он ее Крысик звал. Хотя она была очаровательная и умнейшая женщина, даже когда ей было под 80… Звоню правителю, все дни в надежде ходил. Слышу голос чужой, вроде делает вид, что не узнает. "Вы обратитесь к товарищу Зимянину, он этим занимается". Ну тот и занялся: 45 минут орал. Как будто ему жопу нашатырем смазали, у нас нашатырный спирт на ватке пьяному под нос суют, чтобы, протрезвел. Твоему отцу это часто приходилось делать с артистами "на Таганке". Даже с самим Высоцким.

"Все вы антисоветчики", - кричал советский Геббельс, так его называют в наших кругах, я же называл "недоделанный Абрамов" - говорок у них был похож, народный такой, с наскоком на собеседника, но Федор-то по сравнению с этим - Сократ, не меньше. Уходят мои сверстники и друзья, сын мой, в страну, откуда ни один не возвращался, как говорил печальный принц, а литтл Геббельс все орал. "Все ваше окружение антисоветское, а этот спившийся подонок - прямо как Жданов про Зощенко, - ну подумаешь, имел какой-то талантишко, да и тот пропил, несколько песенок сочинил и возомнил". "Да он умер, нехорошо так с покойным, зачем кричать, товарищ секретарь, а при ваших чинах это даже неприлично". Завизжал: "Вы у меня договоритесь", - и пошел сыпать угрозы. После смерти Володи стали они грызть меня, как по его песне "Охота на волков" его грызли. Слава Богу, похоронили мы вопреки их желаниям - по-человечески. На старом московском кладбище Ваганьково - там, где Есенин лежит, и я хотел там лежать, да вот, видимо, теперь неизвестно, где и похоронят. Говорили друзья, казенная молотилка их не работала. Лежал он на сцене, где играл Гамлета, где так легко и красиво за долгие годы прошел, наверно, по этим подмосткам, не одну сотню километров; удивительная была походка у него. Шли тысячи людей, шли день и ночь, и потом уже три года прошло, всегда у его портрета цветы. А могилы не видно, цветами засыпано все. Многое понял я на его судьбе. Женился он на Колдунье Марине, которая очаровала всю Москву, и увидел он другой мир. Он и свою страну чувствовал остро, без розовой пленки, которую с детства нам старательно напяливают на глаза слуги народа, проносясь в своих черных членовозах - так прозвал народ их машины, а когда один главный идеолог выходил, охрана как-то не заметила одного алкаша, и он столкнулся с Серым Кардиналом (М. Суслов). "Во! - говорит. - Выход мудака в открытый космос". Все он про них и про народ понимал, потому и был истинно народный поэт и положил Господь Бог его рядом с другим непутевым поэтом. Понимал Владимир, что жить он должен в России, а не в парижах, а жить уже было невтерпеж, больно глаз острый. Вот и загнал себя, как своих песенных Коней. "Ни дожить, ни допеть не успел". К счастью, допеть успел - спел про все, да еще как заглянул туда, куда никто из официальных поэтов не заглядывал, а еще снисходительно по плечику похлопывали. А ему очень хотелось, чтоб коллеги признали, хотелось, чтоб книгу выпустили, диск хороший записали. А управители искусства во главе с Химиком-министром все в обещанку играли и ничего не давали. Гамлета и то не хотели дать играть. "Какой он Принц - хрипатый такой и повадки не те". Им, конечно, видней там, наверху, тем более они каждый день даже с королями беседуют. Как он умудрился вопреки всему спеть и написать все, что хотел, одному Богу известно. Как обычно, лишь очень немногие поняли, кто он, многие любили, увлекались, но охватить его значенья не могли даже умные и понимающие искусство. На моей памяти точней Эрдмана, одного из самых близких мне людей, не сказал никто. Сам писал стихи, басни, сказки, пьесы: "В общем понимаю, - заикаясь говорил один из самых остроумных людей, которых я встречал, - могу представить, понять, как сочиняют Галич, Окуджава, а вот как Высоцкий - не могу понять, как возникает у него все это, откуда, приемы ремесла не могу разгадать". В МГУ одного чудака профессора, умного человека, освободили от кафедры - много не тех слов говорил ученикам. Друзья придумали ему должность, чтобы старик мог дожить свой век, - собирать записи уходящих интересных людей от искусства. Вот однажды от него ко мне пришел молодой человек расспросить меня об Эрдмане. "Вам надо к Вольпину идти, бегите, ему ведь 80". - "Был, не хочет". - "Понимаю, любил его очень, ему трудно. Я хитрость применю: я его разговорю, а вы и подоспейте". Дальше, если вам не лень прочитать, и идет наш разговор с дорогим моему сердцу Михаилом Давыдовичем Вольпиным.[2] Пленку я даже не правил и оставил всю корявость разговора, который не предназначался для рукописи: лучше бы тебе, Петр, слушать пленку, да не знаю, где она, может, с мамой поищешь.

МЮНХЕН, 20-го ФЕВРАЛЯ 82 г. - ДО ЛОНДОНСКОЙ ЭПОПЕИ

Летом всей семьей, ты, как всегда, с соской. Бросил ее в 4 года 5 месяцев, когда упал и разбил передние зубы, губа вспухла. Стал похож на перепуганного зайчишку, пошла кровь, как говорила мать, у тебя дрожали руки, ты очень испугался, но не орал, вел себя мужественно. Мать, наверное, испугалась больше.

ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ:

Тень самолета подбирала лапы.
Счастливого полета, дети, мамы, папы.
Лечу ставить "4 грубияна" по пьесе Гольдони, музыка Вольфа Феррари, к сожалению, средняя, либретто хорошее, будут петь на немецком. Переговоры длились так долго, что отказаться уже было неловко. Дело дошло до вмешательства министра ФРГ Геншера и нашего вечного Громыко, про которого Хрущ, когда стучал по кафедре ООН, сказал: "Нас поливал с трибуны какой-то фашист, я обернулся к своей делегации, говорю: свистать кто-нибудь умеет, они мотают головой, рожи наели, говорю, а свистеть не умеете, тогда я снял ботинок и стал им стучать, поворачиваюсь, гляжу, только один Громыко расшнуровывает ботинок".
Когда я лежал в Кремлевке от желтухи, со мной лежал один поразительный тип, я все слушал вражеские голоса, он требовал прекратить, а потом, напуганно озираясь, спрашивал: "Ну как там?" Я говорю: обосрались арабы и все наше оружие побросали. Я его спросил, видел он Брежнева. "Да, докладывал несколько раз". - "Ну и как?" - "Да как тебе сказать, знаешь, у него вид, ну когда нагнешься, ботинок расшнуруется, ну напружишься, разогнешься, а распружиться забыл. Солидный такой вид". Он не понимал, что городит, и, по-видимому считал такой вид достоинством. Не знаю уж, записывают там в палатах или нет, но он все время делал мне знаки, когда я говорил, или целые пантомимы разводил, чтобы я умолк. Видимо, считал, что записывают. Покойный Эрдман на эту телефономанию всегда говорил: "Бросьте вы, Юра, если у них и есть что-нибудь, все равно половина не работает, а остальные пьяные".
И горы камнем строго глядели в небо.
А облака покорно окаймляли камень.
Библейский вид.
Реально виден из круглого стекла
На землю опускался самолет.
Окончив лет - он выглядел
игрушкой, устав от дел.
Петр, Катерина, я,
Мы ждали сна.

ПОНЕДЕЛЬНИК 13-го 83 г., ИЮНЬ

Посещение твоего сводного старшего брата, он на один год младше твоей мамы. Его мать при помощи Тишки Хренникова, как писал Шостакович - кровавого сталинского пса в музыке (у Злодея много было сторожевых псов - музыку сторожил пес по кличке Тишка), поместила Никиту в службу утешения - так деликатно она называлась, вот довелось и мне собственными глазами поглядеть на все это. Я попросил моего хорошего знакомого врача, он часто тебя смотрел и давал маме советы. Я знал нравы этих заведений, поэтому поехал со свидетелями. Представил его как близкого родственника. Он просил меня, что бы они ни творили, как бы ни провоцировали, быть спокойным и очень осмотрительным в ответах. Что, может, и меня оставят. Вполне возможно, я думаю, это их розовая мечта. Форман - чешский эмигрант нашего вторженья 68 г. создал фильм-шедевр "Полет над гнездом кукушки" - очень похоже на русский вариант. Грязь, вонь, вокруг корпуса, вид такой, будто только война окончилась, чего-то строили, потом бросили, все замерло.