Юрий Любимов — «Рассказы старого трепача» - 7 страница

Кольцо

Это кольцо мама получила от папы при венчании. На нем выгравировано "ПЕТР". А потом она мне отдала это кольцо, когда я второй раз выходила замуж. И когда мы поженились, мы тогда не покупали кольца - мне мама дала вот это кольцо. И я с тех пор начала носить это кольцо. Но однажды вдруг я смотрю - у меня нет на пальце кольца, а накануне мы были у родителей на Фрунзенской. Моему сыну Вите тогда было лет пять, он родился в 51-м году, значит, это был 56-й год.
И когда я обнаружила, что у меня нет на пальце кольца, я позвонила родителям, чтобы они посмотрели, нет ли там где-то. И меня мама с папой стали еще успокаивать: "Что ты переживаешь, когда мы потеряли столько всего!" А я очень переживала. Я все белье перевернула, я думала, что где-нибудь упало оно, может быть, с пальца свалилось.
И вечером сидели мы дома, а сын в другой комнате ел рисовую кашу с изюмом. И вот вдруг он вбегает, держит в руке кольцо и кричит. "Мама! Я попал в сказку!" И причем его глаза расширенные, восторг и в руках кольцо. Оказывается, когда мыла рис и мыла изюм и потом варила кашу рисовую с изюмом, то там прекрасно варилось кольцо. Оно соскользнуло. И эта каша существовала два дня, и два дня это кольцо лежало в рисовой каше.
И вот я ношу его уже сколько лет, и я его никогда не снимаю, оно всегда со мной. А до этого носила мама. И вот мама сняла с пальца и отдала мне. Оно жало ей уже, это кольцо.

Крестик

Юрий просил, чтобы я рассказала историю с крестиком, потому что это семейная реликвия. Но она очень печальная для меня.
Это очень печальный эпизод из моей жизни. Когда я уезжала в Германию с мужем, я уехала 23 декабря 1945 года. А муж тогда возвратился с фронта и работал корреспондентом в местной газете "Тагероншауф". И когда я летела в Германию, я ждала появления на свет моей дочери. И перед отъездом мама мне вручила крестик с цепочкой. И сказала: "Родится ребенок, ты благослови его этим крестиком". Я его положила в сумку и приехала в Германию. И вот появилась на свет дочка моя, и как-то я забыла про этот крестик. А потом я разошлась с мужем моим, я уехала из Берлина в Дрезден, взяла девочку свою. И там жила в Дрездене. И когда девочке было два года семь месяцев, я вернулась домой в Москву, к родителям. И мама спросила меня: "А где же крестик с цепочкой?" И тут только я вспомнила про него. Вот когда я уезжала из Берлина в Дрезден, муж был на работе, я взяла свою дочку и уехала к приятельнице в Дрезден. И когда муж пришел домой, то меня не оказалось. Так у нас состоялся развод.
И я оставила сумку с крестиком и забыла про него. И только вспомнила, когда мама спросила, при моем возвращении в Москву. Ну, и крестик пропал. А девочка моя умерла потом. Она умерла, когда ей было около восьми лет. И я не думаю, что я потеряла родительское благословение, но получилось вот так. Так вышло. Я недостаточно серьезно восприняла родительское благословение, и судьба лишила меня моей дочери.

Несостоявшийся электромонтер

Это вообще удивительно - я учился в ФЗУ на Таганке. Там было много хулиганья, шпаны, меня там били на Коммунистической улице - ворье таганское. Били по ошибке - приметы сошлись. Они лупить должны были своего. Они ждали, а я выходил из ФЗУ, шел домой. И они меня избили до полусмерти, а ребята, кто со мной шел, разбежались, испугались. Нас шла компания человек пять. Они все убежали, я остался один. А потом я на трамвай вскочил. Они за мной - добивать, я перескочил на другой трамвай - убежал, короче говоря, ушел от них, а мама открыла дверь и упала в обморок, в таком я виде был хорошем. И я недели две лежал. Мне выбили они два зуба, пробили голову. Очень сильно они меня избили, зверски. Но я отбился. Я отлежался и пошел, уже вооруженный финкой, и монте-кристо у приятеля взял. Знаете, маленькие пистолетики с пульками как от мелкокалиберной винтовки, мы их звали монте-кристо. И я дал себе слово, что я уже не дамся в следующий раз, решил сам себя отстоять, ни к кому не обращаясь.
Потом они еще раз появились с тем, что, мол, ты там ладно… это по ошибке… мы не тебя хотели бить. Но я сразу ему по роже кулаком со всего маха. Он говорит: "Ну подожди, мы теперь тебя еще раз". Я ему сказал: "Попробуй только, прирежу!"
Это всегда было страшное место, там же тюрьма. Когда сломали тюрьму, то потом сделали театр. Так я в конце жизни вернулся опять на Таганку. В четырнадцать лет я туда поступил, а в сорок пять лет вернулся руководить театром.
Все у меня кругами идет, замыкается.

* * *

Я очень любил все время что-то играть, изображать, танцевать, участвовать во всяких кружках, маскарадах. Очень маленьким я садился перед зеркалом, надевал папину шляпу - поперек головы треуголка - накидывал пальто и изображал, что я Наполеон на острове Елены и что я уже старый. И все читал стихи Лермонтова:
Зовет он любезного сына,
Опору в превратной судьбе.
Ему обещает полмира,
А Францию только себе.
Читал, и у меня текли слезы, я был в упоении.
Но в цвете надежды и силы
Угас его царственный сын.
И молча его поджидая,
Стоит император один.
И так мне это нравилось, я был в восторге.
Отец, видимо, решил проверить мои способности и привел меня к Вишневскому, был такой актер в МХАТе. Я помню только комнату старой красной мебели, такую добротную, сидел старый человек - тогда мне казался глубоким старцем - в кресле. Папа говорил с Вишневским - видно, он знал многих актеров мхатовских. И я что-то декламировал. Что - даже я не помню. По-моему, я уже был в ФЗУ. Может быть, мне было лет пятнадцать. Я, видимо, приставал к отцу, что хочу в театр. Он очень огорчался и настраивал меня, чтобы я закончил университет. (Как я потом рекомендовал детям Андропова, не зная, что они его дети).
Потом Вишневский сказал:
- Мальчик, ну что ж ты так кричишь? Комната-то небольшая. Ты можешь и спокойнее. И ты очень много машешь руками. Ты меньше маши руками и расскажи мне спокойно. Ну давай еще раз.
Я прочел еще раз, и он говорит:
- Вы знаете, он совсем молодой. Трудно сказать, что из него получится. Но видите, он все-таки соображает. Я просил его, и он меньше стал руками махать. И потом, видите, стал спокойнее говорить и вразумительнее. Так что, видно, он у вас сообразительный.
И отец сказал:
- Вот видишь, ничего из тебя не выйдет.
Я говорю:
- Как же не выйдет? Он сказал, что я сообразительный.
- Ну, - говорит, - он же сказал: "Трудно сказать." Значит, у тебя нет большого таланта.

* * *

Я стал работать и готовился поступать в вуз, в Энергетический - инженером-электриком. Так как рабочий стаж у меня шел, значит, можно было надеяться, что если я сдам, то примут, несмотря на подпорченную биографию. Поэтому и папа был доволен, что я работаю, учусь на каких-то курсах вечерних - тогда это было очень распространено. И вдруг я читаю в какой-то газете, что МХАТ Второй объявляет набор в свою школу. И что-то во мне проснулось, мои эти танцы, самодеятельность, вот индейца я играл, все чучело орла распотрошил у тети Насти.
Мой старший брат рассказывал мне, как играл Михаил Чехов, и я с ним мальчишкой пробирался во МХАТ Второй и видел "Петербург". В общем, брат был театралом. Он бегал и меня куда-то волок, даже приволок на похороны Ленина, за что ему попало очень от отца. Он кричал:
- Большой балбес! Куда ты потащил маленького! Он себе все щеки отморозил!
Дикие морозы были, все жгли костры. Брат же был такой идейный комсомолец.
Начали мы думать с братом - я поделился только с ним - а не попробовать ли мне свои силы. Он говорит:
- А что, попробуй, конечно.
Начали обсуждать, что же делать. Ну, там положены стих, басня и проза. Значит, какую прозу? В это время как раз шел Первый съезд писателей, где выступали и Пастернак, и Юрий Олеша, и Бухарин еще был жив - он выступал на открытии съезда. Это был 34-й год или 35-й год. И брат, конечно, читал, он следил за всем этим. Интересовался. Я говорю:
- Вот, мне очень нравится.
- Ну вот, нравится и читай, никого не слушай.
И я выучил кусок. Ну, и какой-то стих - кстати, забыл я, что я читал на вступительных экзаменах - и пошел я во МХАТ Второй, ныне Детский на Театральной площади.
Никто меня не готовил. Это меня и спасло. Если б меня кто-нибудь поучил, то было бы хуже, а так это было веселое недоумение:
- Почему речь Юрия Олеши?
Я очень молодым был, лет шестнадцать. И меня не хотели брать, непонятно было, что из меня выйдет. И я очень обиделся и ушел, потому что они очень смеялись. И потом я не увидел себя в списках и был так расстроен - хоть я и не думал, что меня примут, но все-таки решил: "А может, я невнимательно прочел?". Даже не понимаю, почему я так расстроился, потому что вроде я для себя определил идти в Энергетический институт, все были довольны. И тогда я второй раз вернулся, прочел списки, может, даже это на следующий день было, я не помню. И потом такое счастье меня обуяло. Мне все казалось, что трамвай идет медленно. Я соскакивал, бежал, трамвай меня догонял, я снова вскакивал, я ликовал.

А вот рассказ об этой истории в феврале 1997 года, когда она пришлась к слову на репетиции "Братьев Карамазовых" в Театре на Таганке

(Разговор идет о падучей у Алеши.)
Я видел один раз, когда человек за обедом упал в падучей. Ужас. Но просто мы знали умом, что надо салфетку в зубы засунуть.
(Актеру): Играй нервную дрожь.
Я помню, пришел я поступать в артисты мальчишкой, и меня начала бить нервная дрожь. Мальчишкой я совсем был - пришел во Второй МХАТ сдавать. Меня вызывают, а у меня вот так нога ходит, колотит меня. Я ее держу, тогда вторая начинает. Вот так сижу, а меня всего колотит. И я думаю, а как же я пойду сейчас? Бьет озноб, и я не могу ничего прочесть.
Вышел я - дрожь пропала. Вся труппа сидит - они себе же набирали. Значит, я вышел и первой объявил басню. "Из дальних странствий возвратясь, какой-то дворянин, а может быть, и князь, с приятелем своим гуляя в поле…" - дальше забыл. Они так… Бирман вообще скептически - мальчишка же я, длинная шея такая была - ну нелепый человек, непонятно еще, какой голос, знаете, когда ломается. И Бирман говорит; не надо, непонятно же, что из него выйдет. Нельзя ж только одного Керубино играть, - они же так: кого играть - иначе зачем готовить-то. Ну, и так они вроде подхихикнули на басне, и Чебан - или Берсенев - говорит:
- Юноша, а что же вы нам прочтете?
- Я прочту очень важное: речь Юрия Олеши на Первом съезде писателей.
Тут они как-то так очень повеселели:
- У-у! А вы что же, интересуетесь речами?
Я довольно мрачно сказал:
- Я многим интересуюсь.
Это мы с братом решили, когда думали, что бы такое взять. Мы речи читали на Первом съезде писателей, и мне очень понравилась речь Юрия Олеши, что вот он шел, шел, ничего он этого не принимает. А потом он вышел за город, там солнце светит на красный кирпич - мне это так запомнилось, что я в "Матери" сделал стену Таганки знаменитую красным кирпичом.
И, значит, я начал читать. А, видно, я обладал очень конкретным воображением. И поэтому, когда я начал говорить, от Юрия Олеши, конечно:
- И вот выхожу я в какой-то двор запущенный, там трава, коза какая-то ходит, - я так очень все конкретно, - и вот я увидел молодую кожу рук, - я начал сдирать кожу на ладонях…
Короче говоря, дикая ржа была. Видимо, с таким я увлечением сдирал кожу с рук, озирался кругом: "Солнышко всходит, заливает все", - заливался я. Очнулся я от своих грез от дикого хохота. Я, как упавший с небес, посмотрел на них и мрачно сказал:
- Ничего смешного тут нет.
Еще больший хохот. Я тогда сказал:
- Мне жаль вас.
И ушел. И участь моя была решена. Но я все-таки на следующий день приехал. И, видимо, я так был "свободен", что я не увидел себя в списке. Читал-читал, но я себя не увидел. Потому что я не верил, что меня возьмут. И так тихонечко на всякий случай вошел. И там уже ходили какие-то наглые: Юра Месхиев, из актерской среды, его, конечно, приняли - он меня догнал и говорит:
- А чего вы? Вас же приняли, а вы такой мрачный.
Я говорю:
- Меня не приняли.
- Так вот же ваша фамилия в списке. Вот вы.
И вот тут я вышел на Театральную площадь, а там ходил трамвай. Я вскочил на трамвай, чтобы ехать домой и сказать брату: "Приняли!"
Я же должен был работать монтером, уже лазил в мороз на столбы, долбил шлямбурами стены, гнул трубы - когда провода к моторам подводят - работал. И мне нужно было еще три года отработать. А если б я поступил в учебное заведение, то я мог продолжать учебу - такие были тогда правила - можно было и не отрабатывать. И я выскочил из трамвая, потому что мне казалось, он медленно идет.

Трамвай этот ходил по Театральной площади, где был МХАТ Второй, прямо на Плющиху, в Земледельческий переулок Мимо Гранд-отеля бывшего, где теперь гостиница "Москва", - взорвал Гришин - там был Дуглас Фэрбенкс, когда приезжал с Мэри Пикфорд. И вся Москва была там, и мы с братом были, чтоб поглядеть - он меня с собой брал. И вот там на балконе Мэри Пикфорд посылала воздушные поцелуи, все кричали - у нас же публика благодарная. Тогда шел "Багдадский вор", "Поцелуй Мэри" - широко шли фильмы - не так, как в более поздние советские годы. Чаплин шел. Я помню, как мы с братом ходили смотреть его комедии: "Золотую лихорадку". Я плакал от смеха. Я вставал, а там были откидывающиеся стулья, я садился мимо, падал на пол, и уже хохотал весь зал. Я хохотал до слез, рыдал и через пять минут я опять вставал от хохота, просто умирал. И уже публика шикала, потому что я опять падал мимо стула. Конечно, на меня очень сильное впечатление произвела совершенно другая форма, другой стиль, другая эстетика - вот то, что поразило меня потом у Брука в "Гамлете".
Но, видно, эта детская любовь к Чаплину, к гротеску, к условности осталась. Я до сих пор всегда в спорах с актерами, когда они начинают говорить, что это неудобно, что это они не могут понять. Я говорю:
- А вы это можете понять, что в Чаплина стреляют, а он уворачивается от пуль, - помните? Чаплину почему-то удобно!
А анекдот? Когда у нас рассказывали про покойного Микояна. Предлагают ему зонтик.
- Анастас Иванович, зонтик.
Он говорит:
- А мне не надо зонтика, я между струйками, между струйками, между струйками.
А при Сталине - ни-ни. Уже потом Чаплина никакого мы не видели. А уж о "Диктаторе"-то и помянуть страшно.
Жизнь была такая сложная. Даже Наташа моя мне теперь говорит:
- А ты помнишь, как мы карточки потеряли? - ветер унес у нее, что ли, - а ты помнишь, как ты маме не говорил? У нас же семья такая… никогда нас не били. И при этом какая была трагедия и как боялись сказать, что мы потеряли карточки.
Мама многие вещи в Торгсин носила. И, конечно, благодаря этому как-то нас кормила.

Важнейший документ: "в системе Мосэнерго использовать не можем"

Потом, у меня была с малых лет склонность ко всяким опытам - разобрать, собрать. Часто хулиганством я деньги добывал таким: пробки пережгу или выверну пробочку, соседи позвонят и скажут:
- А Юра дома? А то у нас свет не горит. - Я вверну пробочку, они тихонько, конечно, не при маме, говорят:
- Ну вот тебе на кино.
Добывал так несколько раз. Но потом, все-таки мама нас любила же очень. Да и отец не был жадным. Все-таки какое-то время он еще как-то выкручивался. Это потом, когда все хуже и хуже было, когда его стали сильно преследовать, то жить стало все тяжелей и тяжелей. Вещи все отнесли в Торгсин. А из Земледельческого переулка переехал я только тогда, когда Фурцева дала мне двухкомнатную квартиру. До этого все уплотняли-уплотняли, и потом мы остались в одной комнате. Брат женился, и ему с женой отдали вторую комнату, у них родилась девочка Люся, племянница моя, а мы остались в одной комнате: Наташа, мама, я и папа - то он уезжал надолго, то он жил с нами.
Наташа вышла замуж второй раз и уехала к мужу, полковник медицинской службы - замечательный человек был - Дима, фамилия у него была Руанет, какие-то французские корни - благородный очень человек, строгих правил, но советский человек. Поэтому много споров бывало за столом тогда. Даже они, которые ко мне хорошо относились, путались моей резкости.
Мама, бедная, страдала: ей очень нравилось, с одной стороны, но меня ругали все время, и она говорила:
- Ну Юрочка, ну раз тебя так ругают, ты же должен прислушаться, не бывает же просто так. Значит, правильно все-таки, ты подумай, исправь там что требуется.
Я говорю:
- Мама, ну а тебе-то как?
- Нет, мне понравилось, ты знаешь, я тебе честно скажу, я не понимаю, за что они тебя ругают. Да я смотрю кругом, и публика… - у тебя всегда же полно народу, к тебе так все относятся и всегда даже ко мне хорошо относятся благодаря тебе.
Вообще, мама была довольна детьми своими. Она всегда говорила, что "во всех этих горестях моих и сложностях дети меня радуют и утешают; я не могу жаловаться на своих детей".
Р.S. Бедная моя мама! Царствие ей небесное за ее страдания. Сколько она вынесла! Измены отца, его крутой нрав, деспотизм. Смерть маленькой сестры моей… Бесконечные заботы о нас - одеть, добыть денег… Аресты, страх за детей, семейные неурядицы… Она все понимала, что происходит, и изо всех своих небольших сил бесстрашно охраняла и растила нас.

* * *

Когда мне было лет восемь, брат протащил меня на "Петербург" с Михаилом Чеховым. Не знаю как меня пустили - может, утром шел.
Я очень мало в МХАТе Втором видел. "Двенадцатую ночь" я видел, когда уже стал студентом. Азарин играл Мальволио, но не Чехов. Чехова не было уже. Уже Берсенев был художественным руководителем.
Видел "Блоху". Все помню: и Бирман, и Дикого помню, и оформление блистательное. Очень сильное впечатление произвело. "Блоха" мне очень понравилась. Тогда я был студент, я уже играл. Например, там была такая инсценировка "В овраге", по чеховским рассказам, и я там "шумел" - приезжала телега, уезжала. Был такой замечательный человек Владимир Попов. Когда МХАТ Второй закрыли, он ушел во МХАТ и играл во МХАТе так же великолепно, как и во МХАТе Втором. Он ведал шумами. Замечательно он делал дождик - горохом сыпал в решете, горох пересыпали. Он изобретал все эти машины - ветер, "приезд телеги", "уезд телеги". И вот я должен был приехать на телеге и уехать за кулисы. Я приехал благополучно, а уезжать нужно было через минут сорок - долго шла сцена в конце. И я заснул. И не уехал. Вот это был ужас! Прибежал Попов…
- Как же вы можете! И так вы начинаете свою карьеру?! И вы думаете чего-нибудь достигнуть? Вам поручили такой ответственный момент - отъезд телеги.
А я действительно был напуган и очень переживал. Я уж извинялся и все. Он говорит:
- Нет. Только вот работой вы можете как-то исправить свое положение. Безукоризненной работой в "шумах".
Так что нас выдерживали. Выход на сцену считался большим доверием. А уж как я в "Мольбе о жизни" целый эпизодик играл - мальчишку, помощника парикмахера - это успех… Нужно было все это элегантно делать, ловко.

Был у нас замечательный преподаватель литературы Соболев - такой Шарик толстенький. У него есть книги интересные. Он был действительно влюблен в литературу. И когда мы сдавали экзамены, он спросил у Исая Спектора:
- Ну, скажите, кто такие Моцарт и Сальери?
Спектор (потом замдиректора Вахтанговского театра и муж Борисовой) подумал и говорит:
- Ливонские рыцари.
- Кто-кто?!
Тот перепутался и говорит:
- Выходцы из Ливонии.
Соболев ему и говорит:
- Ну вот, выходец, идите отсюда, идите, идите как можно дальше. В Ливонию.
А до этого мы ночи две учили эту литературу - у нас на квартире. Мы были во второй комнате, в первой все спали, а мы до утра учили, и утром у нас все перепуталось. Но я как-то запоминал, видимо у меня память была лучше, а Спектор, видите, как опозорился. Мы ведь как все студенты - лишь бы сдать экзамен.
Это же не по специальности - нам казалось, дуракам.

"Мольба о жизни" - парикмахер. Моя первая роль во МХАТе Втором

Мы сдавали экзамены по семестрам, а уже за полгода мы сдавали серьезно. Уже в первые полгода кого-то отчислили. Отчисляли очень жестко. И я боялся экзаменов - боялся, что отчислят. Литературу, "ливонских рыцарей", - я сдал хорошо. Потом у нас было фехтование, гимнастика - это я тоже хорошо сдал. Ну а больше всего, основное - это мастерство: как ты сдашь специальность. Какие еще предметы? Дикция была, голос был. Дикция преподавалась прекрасно: Юзвицкая такая. Она, по-моему, в Малом театре преподавала. И она была требовательная. Это она меня прозвала "флюгер на помойке", потому что я очень много вертелся и непоседлив был. И потом у меня это закрепилось, в моем обиходе - "флюгер на помойке". "На помойке" - это она подразумевала советскую власть. Она была старорежимная дама и в текстах не стеснялась. Так же как Серафима Германовна Бирман, когда сердилась на бездарность учеников, говорила:
- Вас ждут заводы! Осваивайте там программы, если вы здесь не можете.
Из знаменитых актеров со мной учились там Вицин Гоша и Леля Фадеева, потом она ушла в Ленком. В Вахтанговский я попал, Спектор попал, Месхиев попал. Потом была такая актриса Галя Григорьева, она у Охлопкова играла в "Гамлете" королеву.
Мы делали иногда самостоятельные отрывки сами, и вот тут я больше себя проявлял - в самостоятельных работах. С педагогом, правда, я неплохо сделал одну работу - с Лидией Ивановной Дейкун, которая работала с Вахтанговым, "Сверчок на печи" играла. Хорошо ко мне относились и Софья Владимировна Гиацинтова, Благонравов, Чебан Александр Иванович - видите, даже все имена-отчества помню.
Аркадий Иванович Благонравов - он у нас преподавал грим - добрейший был человек, милейшая личность. Он так умел располагать к себе людей и перед ним ученики раскрывались, не боялись, а вот Серафиму Германовну Бирман боялись. Она была странная женщина, и хотя она обожала Станиславского, но я считаю, что дара педагога у нее не было. Она была очень диктаторски всегда властна по отношению к ученикам. Но это очень все субъективно, это довольно сложное занятие - педагогика. В общем, с ней у меня ничего не получилось. Я только и спасался на экзаменах, когда она ругала меня и говорила, что меня надо отчислить, а меня не отчисляли на экзаменах, а, наоборот, ставили мне высший балл. Я даже получил две пятерки по мастерству, что очень странно, потому что Серафима Германовна им доказывала, что "он ничего не понимает, он выходит и все делает по-своему, я с ним работала, он совершенно не так должен все делать - как же так? Значит, он не усваивает программы!" Она была и против того, чтобы меня принимали. Потом уже, когда она приходила в Театр на Таганке смотреть спектакль, она всякие хорошие слова говорила мне. А там я ее боялся, как огня. Она на меня действовала, как удав на кролика. Я терял дар речи, был абсолютно зажатым - ничего не мог делать.
Но все это скоро кончилось: МХАТ Второй закрыли.
Мы собирались на грим, вошел Благонравов и прочел постановление в газете. Что делать? - оцепенели, как в бессмертной комедии Гоголя.
А бедный потерянный старый актер, убитый постановлением хамского правителя, безнадежно произнес:
- Давайте проведем урок. - Он так грустно сказал. А потом говорит: - Ну чего уж проводить. Уж раз они напечатали, они и закроют.

* * *

Когда МХАТ Второй закрыли, мой приятель старый, Боря Аврашев, был в студии Хмелева (потом он был актером в Ермоловском театре). И он с восторгом говорил о Хмелеве, какая там атмосфера в студии, как интересно работает Хмелев. И тогда он устроил мне показ. И я что-то читал, играл чего-то перед Хмелевым. Ну, и все время передо мной стоял Турбин, я очень волновался, как он играл замечательно эту роль. Вообще, он был великолепный актер, необыкновенный актер, один из лучших актеров мхатовских.
Я его видел в "Каренине", во "Врагах", в "Днях Турбиных", конечно… Те, знаменитые, где играл Яншин, где играл Прудкин, где играл Ершов Скоропадского, Хмелев играл, Калужский играл, то есть весь тот мощный состав знаменитых "Дней Турбиных".
Письмо, которое я получил от Серафимы Германовны Бирман 6 января 1973 года:
Юра!
Извините, я забыла Ваше отчество.
Так вас осмеливаюсь называть я, начинающая понимать ваши мысли и мечты…
Мне трудно писать после роково неудачной операции глаза, поэтому я кратко скажу, что меня удивило и тронуло то, что вы меня поздравили с Новым годом, а я понимаю, что мне Новый год мил потому, что выгнал омерзительный год старый. 1972 жаром летним сжег наш хлеб, не дай бог, чтобы этот "Новый" повел себя так же!
Я никак не думала, что вы меня поздравите, что вы мне напишете, я казалась вам богомолкой, защищающей старинные заповеди блаженства, хотя я люблю некоторые из них, как, например: "Не украдь! Не убий! Не наушествуй на друга своего свидетельства ложного" и тд. А я действительно нахожу в Евангелии прекрасные мысли. Но дело не в нем, а в ценности театра Драматического, в длинной, даже долговечной памяти навсегда нужных этому театру людей, - я открыла журнал "Театр" 11 и нашла слова, небезынтересные для вас, и вот вместо "С Новым годом" на открытке пестрой, я на белой бумаге шлю, что прочла, вам:
"Возникшая в результате эстетическая проблема актера-творца, актера, являющегося осью и основой, на которой создается спектакль, могла быть решена только с помощью системы Станиславского. Станиславский резюмировал то, что было сделано до него, развил это и внедрил в практическую работу актера. Однако решения, найденные Станиславским, естественно, не являются истиной в конечной инстанции. Система должна развиваться дальше. Сам Станиславский, явивший нам высочайший пример этики и художественной честности, считал так.".
Теперь самое для вас родное:
"Я не вижу антагонистических противоречий между методом Станиславского и методом Брехта. Их часто противопоставляют друг другу, ссылаясь на противоречия между методом перевоплощения и методом отчуждения." [Это для вас я так увеличила буквы этих фраз.] Журнал "Театр", стр. 189, на третьей полоске страницы.
Но вы прочтите сначала об авторе этих строк, вы любите Брехта, которого я не люблю, не зная, а вы любите, зная, и я стала радоваться, что есть любовь к кому-то, к чему-то, заставляющая страдать любящего.
У меня катастрофически пропадает зрение - я со страшным давлением сыграла спектакль, но иначе поступить не могла. Я не верю в актеров бездушных, эгоистов, беззаконников - они убивают мечты художника.
Привет Вам!
Серафима Бирман