Юрий Любимов — «Рассказы старого трепача» - 15 страница

Но меня этот фильм тогда здорово подкормил.
И там, я помню, был случай, когда мы шли на съемки, и газеты были полны сообщений, что Сталин произнес тост за великий русский народ, который выиграл войну. Какая-то горечь была для грузин в том, что он выступил с панегириками в адрес русского народа, что русский народ "первый среди равных" - но все-таки первый. И тогда я и говорю грузинам, которые шли со мной рядом, я говорю:
- Ну вот теперь вы поняли наконец, кто тут самый главный?
И второй случай "политический" был: у нас с Кадочниковым был концерт в клубе в Батуми. И я бегу на концерт, опаздываю, и наш оператор мне с балкона кричит:
- Вы газету смотрели сегодняшнюю?
Я говорю:
- Да нет, когда я успел, мы с шести утра… - и бегом. Он мне кидает. Я схватил эту газету и бегу. Прибежал, там полно зрителей, Павел что-то начал, он знаменитый артист, а у меня были подготовлены только два рассказа Зощенко. И пока он вышел, рассказывает о своих киноподвигах, я сижу повторяю мысленно текст Зощенко. Разворачиваю газету - и там постановление об Ахматовой и Зощенко, а у меня в репертуаре больше ничего нет. И я думаю, чего же мне делать, потому что я как-то стеснялся трепаться о своей деятельности на этих халтурных выступлениях. И что делать? Но даже тогда - видите, сидит во мне глубоко озорство, я долго, минут пять соображал: "А может, мне выйти и сделать вид, что я ничего не знаю и прочесть Зощенко". Но подошел ведущий и говорит:
- Вы что будете читать?
- Я буду читать Зощенко.
Он на меня посмотрел так странно и куда-то убежал. Тут прибежал директор и говорит:
- А вы что будете, товарищ Любимов, читать?
Я говорю:
- Зощенко.
Он говорит:
- Вы что, не понимаете?
Я говорю:
- А что я должен понимать? У меня нет ничего другого.
Он говорит:
- Одну минутку.
Это было в Доме офицеров. Короче говоря, пришел еще кто-то и сказал:
- Вы знаете, у нас нет к вам никаких претензий, пожалуйста, не читайте. Мы вам заплатим, только не читайте.
И я с удовольствием отбыл. Выскочил Пашка на секунду попить воды и говорит:
- Ну брось ты! Конечно, Зощенко не надо, но ты расскажешь что-нибудь, какие-нибудь стихи прочти - ну что тебе стоит?
Это сейчас смешно, а ведь это был сигнал к разгрому. За этим вскоре последовала трагическая смерть бедного сатирика.
А читал я "Приключилась с Петькой Ящиковым "пшенная болезнь", когда его глазной врач попросил носки снять, а он никак этого не ожидал, потому что у него ячмень был. Он говорит: "Зачем же мне ботинки снимать, когда у меня глаз болит?"" Вот этот и еще какой-то - забыл, это было так давно.
И потом запомнился еще случай, когда они арендовали цирк, уже была зима, и шел снежок, который, конечно, таял. А Павел страдал ангиной сильно, и мы решили закаляться. Но я-то всегда закалялся, и я ему сказал, что "ты докторов не слушай, а вот давай каждый день купаться", - а уже никто не купался в Батуми, холодно было. И вот мы такую игру с ним придумали: спокойно входить в море, кто первый дрогнет, не спеша, делать вид, что совершенно не холодно. И потом, кто дальше заплывет. А там не очень резко берег шел, а нужно было идти метров тридцать, а вода была 12–13 и даже, по-моему, поменьше.
Потом каких-то еще бедных чирков ловили - птичек этих диких, разновидность уток. Помню, пару наловили, Павел их потрошил, жена у него варила их, жарила - с едой плохо было.
Я часто просил режиссеров, предположим, Столпера снять несколько дублей как я хочу. В чем это выражалось? Ну, например, он меня просит: вот сцена - встреча двух летчиков. Там три летчика: Дружников, Кузнецов и я - мы играли этих трех летчиков. И он мне ставит кадр, и я говорю:
- Я не могу сыграть то, что ты просишь.
- Почему?
- Потому что невозможно на этом плане сыграть то, что ты говоришь.
- Ну, а что ты предлагаешь?
- Ну, сделай один дубль, как я тебя прошу. - И он делал, и этот дубль входил в картину. И так было несколько раз.
И отсюда я понимал, что все-таки у меня сильное видение результата, как должно быть в итоге. И таких у меня случаев было много. И в моих спорах с режиссурой я всегда говорил о том, что это не так надо выразить, как они требуют, что я не могу это сыграть как актер, потому что не та мизансцена, тут другие выразительные средства нужны. То, что вы требуете, это невозможно сыграть, это в программке надо писать, что с ним происходит то-то, то-то, а выразить это невозможно. И конечно, я был бедствие для режиссеров. Я понимаю, так нельзя. Но я все-таки довольно воспитанный, я считаю, человек. Во всяком случае, стараюсь быть более-менее приличным. И делал я это от чистого сердца, а не потому что я хотел досаждать. Но, видимо, опять характер сказывается. Я помню, один режиссер, покойный ныне, Раппопорт, милейший и умный господин, сказал на худсовете в Театре Вахтангова - он ставил "Много шуму…", где я играл потом Бенедикта и Клавдио - две роли, и он ко мне очень хорошо относился, но мы ставили какую-то белиберду какого-то польского великого, казалось бы, драматурга. Но он главным образом велик был тем, что был председателем союза писателей к тому времени - я забыл фамилию. И там про нашествие немцев новеллы были. И когда вывели немцы довольно плотного сложения артистку с веревкой на шее на сцену, а я изображал фашиста - то я рассмеялся. Все обиделись очень.
Он говорит:
- Что вы смеетесь, Юра, это неприлично.
А я тихонько ему говорю:
- Ради Бога извините, но неужели вы хотите после такой войны вывести на веревке даму довольно плотного сложения, особенно в нижней части тела, и вызвать сочувствие к несчастному ребенку - мне это смешно, потому что я кое-что в этих делах понимаю.
И он очень обиделся и как-то на худсовете сказал, что "видимо, Юрий Петрович понял изречение Владимира Ивановича Немирович-Данченко буквально! Что режиссер должен умереть в актере". Я помню этот худсовет, я был членом художественного совета же очень долгие годы и только потом, после случая с Поликарповым, я был удален со всех должностей. Также как потом после моего "неудачного" выступления в ВТО я был снят с председателей молодежной секции… Бедный Черкасов покойный, всеми силами старался за меня заступаться - он был милейший человек. Он острил всегда так, своим голосом странным: "Каждый кузнец своего счастья. Надо ковать, ковать, работай и куй, получишь… то, что нужно", - он остряк был. И многим старался помочь. Сергей Михайлович Эйзенштейн рассказывал, как его Черкасов привел просить прощения у Сталина… Сергей Михайлович рассказывал, что "я не могу понять, что со мной произошло; когда мы вошли в приемный зал, он смотрел в кремлевское окно вдумчиво, глубоко на заходящее солнце - такие отблески красные, кровавые, трубка - все в лучших традициях величия римских цезарей".
А Черкасов сказал Сергею Михайловичу:
- Вы только молчите. Рассказывать буду все я, а вы только делайте физиономию соответствующую и поддакивайте так, молча.
- Ну и вот, - говорит Эйзенштейн, - мы входим, никакого внимания он не обращает, - это был один из его приемов, - долго мы стояли, потом вдруг так невзначай взглянул на нас, оторвавшись от кремлевского окна и французской шторы в лучах заходящего солнца, и, что со мной произошло, - Эйзенштейн говорит, - я не знаю, я вдруг сделал земной поклон, - а он довольно тучный человек, - то есть до земли поклонился, и рукой коснулся земли, такой традиционно русский поклон земной. Не понимаю, почему, это же без умысла я сделал, но ведь сделал.
Черкасов буркнул:
- Правильно.
А у того не шелохнулась бровь.
Вот, видимо, это и вызывало восторг у определенной части коммунистов - вождь настоящий. Цезарь, Нерон, Калигула, так же как Калигула, изрыт оспой. Так что у Пастернака не случайно, помните, в начале "Доктора Живаго": "У древних истории не было, а были только оспой изрытые калигулы и торжество бронзовых памятников", - так что Пастернак, видимо, не случайно это написал.
Я бы хотел поставить "Калигулу". Пьеса хорошая. И Владимир хотел играть. Она потому и классика, что она звучит. Ведь есть классические пьесы, которые как бы в данный исторический отрезок времени уходят в тень, а потом опять появляются на солнышке. Я, как Свидригайлов, который говорит: "Я мало лгу". Володя Высоцкий очень хорошо играл эту роль, замечательно. Потому что сам писал хорошие стихи, и чувствовал слово, а Достоевский, хотя у него часто бывает скоропись, у Достоевского, но все равно в этом неудержимом фонтане темпераментном есть поразительные прозрения, словесные сочетания замечательные. Отсюда и юмор такой своеобразнейший, как в "Бесах". Ведь там же читаешь и смеешься. Вслух я перенизывал, особенно когда делал инсценировку. Катя, жена, говорит: "Что вы смеетесь?" - потому что ситуация не до смеху, а я все вчитываюсь в роман и действительно смеюсь. Особенно мне приятно было, что у Достоевского это есть: "Чем больше я пишу, тем мне все становится смешней и смешней", - на Петьку Верховенского. А уж Федор Михайлович знал толк в этих делах, сам прошел через них.

* * *

"Каин XVIII". Был замечательный сценарий написан Николаем Робертовичем Эрдманом. Когда умер блистательный оператор Москвин, который снимал с Эйзенштейном вторую серию "Ивана Грозного", у его жены, Надежды Кошеверовой, остались три листочка какие-то от Шварца - "Каин XVIII". Там написано, по-моему, "Эрдман - Шварц". Я не знаю, как в титульном листе сценария это значится, но фактически Николай Робертович это делал сам, потому что он обещал Москвину как-то помогать жене его - они дружили. И когда я стал сниматься, то увидел, что они портят сценарий то ли со страху, то ли по недостатку дарования: Кошеверова со вторым режиссером Шапиро - вдвоем они снимали. И когда я приезжал из Ленинграда и встречался с Николаем Робертовичем, я ему говорил:
- Николай Робертович, приезжайте в Ленинград, помогите.
Он мне стоически всегда отвечал:
- Юра, но я же не могу Наде прибавить таланта. Я все написал. И она часто говорит со мной, я ей все объясняю.
- Но они на площадке не то делают.
Короче говоря, я его уговорил, и он приехал. Не знаю уж, как он там себя вел, что он им говорил, но он несколько раз приходил на съемки. Я там несколько дней жил с Гариным в одном номере - и он мне много рассказывал о Мейерхольде, Эраст Павлович. И Николай Робертович рассказывал часто. Например, Николай Робертович всегда утешал мою бывшую жену Целиковскую и говорил, что "вы зря на него сердитесь, Люся, что он все время проводит в театре и что он там часто стоит сзади и смотрит, как идет спектакль. И Мейерхольд также, бедный, все стоял и потом говорил: "Вот не посмотришь раза три и во что они превращают - артисты - спектакль". Так что зря вы на него сердитесь. Постоит, глядишь, и стоиком станет." - он же был каламбурист.

С Эрастом Гариным в "Каине XVIII"

В "Каине XVIII" было такое созвездие блистательных артистов, что нужно было в оба смотреть, потому что все растащат в кадре сразу: кто кого переиграет. И я считаю, что я экзамен выдержал.

* * *

Я не жалею, что снялся на телевидении в "Мольере". Это Эфрос пригласил. Это был, с моей стороны, еще и эксперимент: артисты стали на меня нападать, что я их стремительно гоню к результату, то есть к спектаклю. Это звучит очень странно, для западных это просто непонятно: вроде это само собой и разумеется, когда на репетиции восемь недель дают. На Западе трудно получить больше восьми недель.
Там канон: опера - шесть недель, драма - шесть-восемь - все. И поэтому, когда Эфрос предложил, я согласился. Я был очень занят - как всегда чего-то репетировал и поэтому снимался только с четырех, после репетиции - я всегда репетировал с десяти до трех каждый день, не считая вечерних репетиций. Но тут я пошел на это, потому что, думаю, может, действительно я забыл, как я был артистом, и слишком много требую - и я решил снова влезть в шкуру артиста. Ну влез, сыграл, и я остался при прежних убеждениях, и режима не смягчил.
Я снимался с четырех до семи там. Во всяком случае, к себе в театр на второй акт я всегда успевал. Но каждый день я не мог выстаивать, у меня терпения бы не хватило на свое искусство любоваться каждый вечер. Но, к сожалению, приходилось много стоять. И если я не смотрел спектакль, предположим, месяц, а ведь репертуар, который шел, был огромный, и была проблема, чтоб хоть раз в месяц шел спектакль, иначе трудно артистам играть. Суфлера у нас нет все тридцать лет, к счастью, как и гримов. Ну кое-какие гримы… дамы, к сожалению, как не усмотришь, обязательно намажутся, чтоб быть, как по простонародному выражаются, покрасивше - ужас. Я помню, сколько раз к той же Славиной подойдешь, скажешь: "Что ты там делаешь? А ну сейчас же иди разгримируйся, вымой лицо". То есть демократии в театре не может быть никакой.
Стыдно плохо играть.

Когда студенты спели "Зонг о баранах":
Шагают бараны в ряд,
Бьют барабаны,
и второй зонг особенно:
Власти ходят по дороге…
Труп какой-то на дороге.
"Э! Да это ведь народ!"
- эти два зонга я смонтировал, у Брехта они разные. Публика стала топать ногами и орать: "Пов-то-рить! Пов-то-рить! Пов-то-рить!" - и так минут пять, я думал, училище развалится.
Я перепугал всех и первым я перепугал Юзовского - он был одним из переводчиков "Доброго человека…". В свое время он был проработан сильно - как космополит выгнан с работы… И очень образно об этом рассказывал: "Первым умер телефон", - никто не звонил.
И тут он так испугался, что прижал меня в угол, весь бледный, трясется: "Вы ничего не понимаете, вы безумный человек, вы знаете, что с вами сделают - вы даже не представляете! Если вы не уберете эти зонги, то хоть снимите мое имя с афиши, чтобы не было видно, что это мой перевод!.." На меня это произвело очень сильное впечатление: человек старше меня, очень уважаемый - и такой страх. Так же был напуган властями и Шостакович - смертельно их боялся.
А Захава был просто предельно расстроен. Он испугался, что это антисоветчина, что сейчас закроют училище. И ему не понравилось… Хотя странно. Ведь до этого кафедре я показал отрывок на сорок минут, и кафедра хлопала, что бывает не так часто. Значит, что-то они почувствовали. Но когда я показал все, то реакция была - закрыть спектакль.

* * *

Потом начались проработки внутри училища и решили: "закрыть спектакль как антинародный, формалистический" - за подписью Захавы. Но, слава Богу, появилась хорошая рецензия в "Неделе" - и я ждал, когда она выйдет. Захава позвонил в газету и сказал, что училище этот спектакль не принимает и что рецензию надо убрать. Но он позвонил поздно, уже печать шла. А в это время началось долгое заседание по проработке, меня вызвали.
Но меня предупредили, что идет уже печать, и сказали:
- Ты можешь потянуть время?
Я говорю:
- Как я могу потянуть?
- Ну, пока печатают. Подольше там разбирайте все это дело.
По-моему, там работала Нателла Лордкипанидзе.
Потом был перерыв покурить, и мне принесли номер газеты горяченький. И, когда началось заседание, я стал читать. Меня одернули: "вас прорабатывают, а вы что-то читаете".
- Извините, - и пустил "Неделю" по рукам прорабатывающих. Тогда опять стали говорить:
- Теперь вы читаете, надо же прорабатывать, а не читать.
Короче говоря, газета пришла к Захаве, по кругу. Он говорит:
- Что вы там все читаете? Что там?
И кто-то говорит:
- Да вот тут его хвалят, говорят, что это интересно, замечательно. Получается, что мы не правы в проработке…
Это была комната, где собиралось партийное бюро в училище, класс какой-то. Там присутствовало человек пятнадцать-двадцать. Но они, бедные, пришли потому, что им нельзя было отказываться. Даже кто-то из театра был. Там были высшие чины: и Толчанов, и Захава, и Цецилия (Мансурова). Захава был против, Толчанов поддержал Захаву:
- Мы это проходили.
А я сказал:
- Вот именно! Вы и прошли мимо, поэтому и застряли в болоте своего реализма.
Да это никакой не реализм, а просто мартышкин труд.
Ведь получилось так, что спектакль был показан на публике, как это принято, а Москва есть Москва - откуда узнали, непонятно, но, как всегда бывает, - не удержишь. Сломали двери, сидели на полу. Набилось в этот небольшой зал в Щукинском училище в два раза больше людей, чем было мест, и боялись, что училище рухнет.
Я помню, первый раз я поразился, когда они нас всех созвали - еще был Рубен Николаевич, - чтобы закрывать "Современник". И все "Голого короля" разбирали: кто голый король, а кто премьер - это при Хрущеве было. И до того доразбирались, что закрыли заседание, потому что не могли понять - если Хрущев голый король, то кто же тогда премьер-министр? Значит, Брежнев?…
Ассоциативная галиматья довела их до того, что они испугались и прикрыли это заседание, судилище "Современника". Но хотели они закрывать театр нашими руками, чтобы мы осудили.

Б. Захава - учитель

Б. Захава - учитель