Юрий Любимов — «Рассказы старого трепача» - 10 страница

* * *

Когда умер Сталин, мне позвонили из театра Вахтангова и сказали, чтобы я срочно приехал в театр. И я даже помню такую деталь: я вышел, поймал такси - это было три ночи, мне позвонили ночью. До официального сообщения. Я поймал такси, и шофер так удивленно говорит:
- Что это вы так торопитесь ночью?
И проезжали мы мимо Кремля, я жил на Котельнической набережной, в высотном доме этом угловом, вот где Евтушенко живет, Вознесенский, эту комнату мне ансамбль дал. Там много очень чекистов жило, и я встречал этих страшных людей: Кобулова, Мамулова. Там же в лифте, я не удержался… это когда Берию взяли, я начал что-то говорить, и у них такие физиономии были совершенно каменные, застывшие. Я говорю:
- Надо же, какая сволочь!
Они совершенно обалдели - видимо, не знали еще.
Я узнал раньше их, потому что позвонили тому человеку из ансамбля, который в свое время пропел "цветок душистых прерий" - это байка знаменитая моя, она ведь кончилась именно этим - ему позвонили в шесть утра и сказали:
- Товарищ Бучинский, "цветок душистых прерий" помните? - он спросонья перепугался, времена-то какие! - так вот цветочек-то посадили…
И он, бедный, оделся и выскочил, все бегал узнавал в шесть утра про Берию. Так что видите, такие вещи только так и передаются. Официально ведь не было сообщения, а слухи уже были.
А позвонил человек, который работал в ансамбле завлитом - Добровольский. Все уже на том свете.
Я тогда был кандидат в члены партии. И всех вызвали - такое было состояние или приказ был, что надо всех собирать. И, проезжая мимо Кремля, шофер говорит:
- А что случилось - ночью вы выскочили, ловите машину, - и мимо Кремля мы проезжаем.
Я говорю:
- Не знаю, срочно меня вызвали в театр. Видимо, Сталин умер.
И он, обалдевший, снял кепку, шофер. И потом не хотел брать с меня деньги.
- Такое, - говорит, - несчастье, я и деньги брать не буду с вас.
Вот это мне запомнилось. Видите, так что реакции были разные на злодея. И действительно, многие рыдали же - это было такое горе всенародное. Это ведь вы никуда не денете. Только в лагерях танцевали, зэки политические, конечно, понимали ситуацию. А простые смертные переживали: что-то будет страшное, все-таки царь-батюшка, Хозяин - как его называли. Я еще помню, читал речь Эйзенхауэра, помните, он был президентом, и была огромная речь Эйзенхауэра после смерти Сталина, такая программная, где он предлагал массу вещей: свободное передвижение, ну что наконец можно более широко установить общение, поднять наконец, как выражались, "железный занавес".
Потом, гонимый общим потоком, я пошел сдуру на похороны… Дошел через Неглинную с горы вниз, спуск этот страшный на Неглинной - и вот тут была Ходынка. Толпа шла огромными двумя лентами, и там был ряд грузовиков поставлен поперек дороги, поэтому все сворачивали влево после этого спуска, чтоб потом выйти к Дому Союзов. Здесь очень много людей подавили, потому что была страшная погода, грязь, это был март, шел снег - слякоть, скользко - ужас, сколько подавили людей. И вот я из этой каши выбрался и дальше не пошел. Там уже крики были, а народ все шел-шел-шел и не знал, что тут гибель и кровь.
P.S. Хозяин не успокоился и после смерти, сын мой!
Будапешт, 23.08.1999 г.

Ансамбль

Меня угораздило в армию до великой войны. Вышло очень строгое распоряжение: отменить все брони. И тогда в театре стали волноваться. Я уже кончал Вахтанговское театральное училище и после этого должен был загреметь в армию неизбежно.
Мне прислали повестку из военкомата явиться в армию. Я уже работал в театре, то есть я учился и работал. И Борис Васильевич Щукин спрашивал у меня:
- Как дела?
Я говорю:
- Вот, мне повестку прислали - нужно идти в армию.
Он говорит:
- Не ходи без меня, - а он уже Ленина играл, - пойдем с тобой вместе и там, может, тебе какую-то отсрочку на год дадут.
Ну я все и ждал. Мне еще раз прислали повестку. И я с этой повесткой решил идти на призывной пункт, но пришел в театр, как он сказал. В это время репетировали "Ревизора" Гоголя. Я вхожу в театр и чувствую, что-то стряслось. Ночью умер Щукин.
Помню, замечательная актриса Алексеева, родная сестра Добронравова, знаменитого актера МХАТа - кричала, выла, с ней просто истерика была. Она, видимо, очень любила Бориса Васильевича. И я постеснялся, такое горе в театре, чего я буду говорить, что мне нужно идти в армию. И я пошел в военкомат - и все. На другой день меня забрили.[6]
Но до этого в театре начали что-то зондировать, что вот забирают меня в армию, нельзя ли куда-нибудь пристроить. А пристраивать места было только два - театр Красной Армии и ансамбли, которые в это время только начали организовывать.
Я очень хотел похоронить Бориса Васильевича. И меня отпустили, к их чести - хороший командир попался - и я пришел на похороны в театр уже в форме. И пострижен наголо. И я помню такие ощущения, когда я себе все время голову трогал. Первый раз под машинку все сбрили, и было холодно голове.
Потом нас отвезли под Москву в какие-то деревянные казармы довольно страшные. Я попал на учебный пункт младших командиров - один сикель я получил - были петлицы тогда и треугольнички.
Помню своих сотоварищей по армии. И видимо, все-таки куда-то нас отдельно собирали, потому что было много очень музыкантов, еще кого-то, близких к артистической профессии. Видимо, все-таки сортировали. Но попали мы в жесткую школу, и почему-то в железнодорожные войска. Сперва меня хотели забрать во флот - по здоровью - на три года. Я отнесся к этому довольно спокойно, романтически даже как-то - флот. Но потом меня из флота перевели по каким-то соображениям, мне тогда непонятным…
Сперва комиссия же… голый стоишь, комиссия определяет:
- Здоровый, да. Вроде тренированный.
Один говорит:
- Во флот его.
Другой еще чего-то. Потом смотрю, никакой одежды мне флотской, сапоги дают, гимнастерку и говорят:
- Вы будете в железнодорожных конвойных войсках.
И потом - учеба, солдатские курсы. Вот там нас драили на всю железку. Был какой-то, видимо закрытый, приказ Сталина, потому что менялись очень внутри армии отношения, вплоть до того, что командир мог влепить вам по роже. И все эти демократические - якобы - установки: собрания, партийные ячейки - все это тогда было ликвидировано. В армии вводилась жесткая дисциплина. И были какие-то даны повышенные полномочия командирам. Еще оставались политработники, но дисциплина была очень суровая. Карцер за малейшее ослушание. Меня в него посадили, когда я табуреткой запустил в старшину.

Я раздобыл в солдатской библиотечке старый том Шекспира - "Хроники", потрепанная старая книжка издания Брокгауза и Ефрона. И если была свободная табуретка - мы сидели, потому что на кровать нельзя было ложиться - дисциплина. И все свободные минуты, которые там были, я все читал эти "Хроники". А уж командиры муштровали нас до потери сознания. И один, из украинцев - самые жесткие из них - подошел, полистал грязными лапами заскорузлыми и сказал: "Шекспёр!.. Устав надо читать!" - и книгу взял, и сунул мне устав. И у меня с ним как-то не сложились отношения. Но, конечно, я вскакиваю: "Слушаюсь!" - как положено, - но он невзлюбил меня - то сортиры чистить пошлет, то казармы мыть. Ну и вот я мою казарму - огромная казарма, а ребята ходят с улицы и грязь обратно наносят - туда-сюда. Ну и я выругался:
- Ты же завтра, зараза, убирать будешь. Я тряпку бросил, вытереть что ли ноги не можешь? Да пошел ты…
И, значит, вдруг он является как из-под земли:
- Что я слышу! В казарме нашей Родины мат! А ну, смирно!
Я говорю:
- Товарищ командир, да я вот мою, мою, а они…
- Руки!
- Да я!..
- Руки! Два наряда вне очереди! - И начал орать, орать на меня. И у меня какое-то замыкание произошло, я табуретку схватил и в него табуреткой. Ну, а это штрафной - все. По-моему, уже финская шла война. Короче говоря, приказ сразу последовал:
- Взять! - меня сразу взяли. - Скрутить! И отвести его к врачу психопату!
Скрутили меня два здоровых мужика, под руки взяли и повели. И отвели, к счастью моему, в санбат к совсем молодому врачу. И он понимал, чем мне это грозит. И написал, что я нахожусь в состоянии аффекта. Меня привели обратно и вручили командиру, ну и тот, видно, уже отошел от возбуждения и сказал:
- Точно. Бьет на аффект - я так и знал. А, артист, добьешься!
И получил я тогда высшее наказание. Не помню, тогда десять суток губы давали или пятнадцать. Это такая дыра бетонная, окошечко с решеткой, койка, которая пристегивается - в шесть утра подъем - и она прихлопывается к стене. А пол обливают водой, чтоб ты не мог лечь на пол. Но ребята во дворе работали и мне совали или хлеба кусок, или еще чего-нибудь. Даже когда начальники отворачивались, миску супа горохового. Так что ничего. Но в общем-то сурово. Чирьями весь покрылся от холода. Посидишь там - много передумаешь.

* * *

Я забыл, когда это было, до или после этого случая - когда нас по тревоге подняли ночью всех: "В ружо! В ружо!" - ну, все, кто служил, знают, что это такое, ночью. И по порядку номеров: не первый-второй, а первый-второй-третий-четвертый-пятый… и когда дошло до половины батальона: "Стой! Направо!" - их отвели в сторонку, и потом нам сказали: "Прощайтесь!" И как раз до меня это и дошло, и я остался, а вся часть до меня ушла на фронт сражаться - зима была - в финской войне. И никто из них не вернулся. Все там и замерзли.
Я помню, у нас были каски и вязаные подшлемники. И когда был бросок на лыжах, то ты весь мокрый, и каска примерзала к волосам от пота - бессмысленное было одеяние. Тогда еще не было ни ватников под шинелью, ни портков ватных. Это уже потом, после финской войны появилось, где такие потери были. И лыжи были ужасные - на каких-то ремнях, а финны же были прекрасно оснащены.
Меня поражало убожество и скверность обучения. Я удивлялся - всегда говорили: "Все со средним образованием минимум", а я увидел совершенно полуграмотных темных людей, забитых. Пастух с Алтая был в нашей части, он не выдержал и удавился в сортире на ремне - не выдержал просто. Его вынули из ремня, откачали и отправили в штрафбат. Хорошо я здоровый был, тренированный в училищах акробатикой. И на лыжах хорошо ходил. Со мной только никто драться не хотел, потому что я левша. И очень трудно драться, опасно в штыковых боях - все отказывались. И когда с цепочки стрелять - стрелял я хорошо, но всем портил вид, потому что левша, а с другого плеча я плохо попадал. Поэтому на меня махнули рукой - уже тогда эта показуха царствовала, как везде, по всей стране. А я портил показатели, и поэтому мне разрешили: "Черт с ним, пусть дерется с другой руки и пусть стреляет с другого плеча".
Стрелял я хорошо и удивлялся - как же они не дают всем выучиться как следует стрелять - дают три патрона раз в неделю. Как же можно так выучиться, что же они делают?! Шагистика, муштра, штыковые бои, как разбирать винтовку, пулемет - и ручной, и станковый "Максим" - этому учили. Это мы умели. Марши всякие, броски, в непогоду - зимой и летом.
На общих основаниях я, наверное, месяцев шесть был. Я только помню, что простудился, поэтому у меня было перевязанное горло, бритый и уже много прошедший стрельб, муштры, штыковых боев. Это было где-то под Москвой, в Реутове, что ли, - я забыл.
Время шло к зиме, потому что было холодно. Я помню тусклые лампочки и эти лекции идиотские, в шесть утра подъем.
- Что есть транспорт? Транспорт есть кровеносные сосуды нашей Родины.
И мы, значит, начинали засыпать с открытыми глазами. Тогда кричали:
- Встать!
Вскакивали, а кто спать оставался, тех будили и давали наряды - мыть сортир, на кухню и так далее. И продолжалось опять:
- Что есть транспорт? Транспорт есть кровеносные сосуды нашей Родины.

* * *

И вот вдруг неожиданно собрали нас, перекличку сделали. Один из нас был Ворошилов - однофамилец. Командир как-то подобрался и говорит:
- Не родственник, случайно?
Тот говорит:
- Дальний, - хитрец.
- Будешь старшим!
Дали пакет с документами и, ничего не говоря, посадили в грузовик и повезли. И смотрю, везут на Лубянку. Мы думаем, за что?
Потом водили-водили, привели в какую-то комнату и там сидит Юткевич, еще кто-то… а Юткевич был со мной знаком. И он говорит:
- Юра! - а я простуженный и охрипший был.
Я говорю:
- Так точно!
И начальник ансамбля говорит:
- Пусть почитает.
А Сергей Иосифович говорит:
- Ну, вы видите, он же простужен. Но я его знаю. Он способный человек, вы можете его брать.
Тот:
- Нет, надо послушать.
И вот я хрипатый начал Пушкина читать. Значит, голоса нет, повязка какая-то, грязные бинты… И я начал:
- Театр уж полон, ложи блещут. Партер и кресла, все кипит… и взвившись занавес шумит… блистательна, полувоздушна…
Сергей Иосифович говорит:
- Ну поверьте мне, он замечательный способный молодой человек, его стоит брать. И вот тогда я понял, что они куда-то нас берут.

P.S. Вот так через много лет Юткевич расписался на стене моего кабинета

И потом уже из казармы нас водили строем - репетировать. Юткевич ставил программу, Рубен Симонов ставил программу, потом нами руководили Тарханов, Белокуров. Мартьянова - замечательная дама была. На четырех артистов были три педагога - широкая организация. Не останавливалась ни перед чем. Там же команда была немыслимая, просто фантастическая. Все на том свете уже. Касьян Голейзовский - балетмейстер, знаменитый танцор Асаф Мессерер, Шостакович музыку и песни писал, Эрдман писал конферанс, а я вел программы. Такое было ассорти у Берии.
Нас из всей армии собрали тогда, поэтому был очень сильный ансамбль по составу.
В ансамбле не было руководителя. Был начальник ансамбля по прозвищу Полотер. У него всегда был красный нос и на нем чирей, потому что он любил, извините, волосы вырывать из носу. И собеседования с персоналом проводил таким образом: "Садись, прямо будем говорить… И запомни на всю жизнь. Иди, марш!" А дело было поставлено так: Юткевич ставил с ансамблем одну программу, Рубен Симонов - другую, Охлопков - третью. А всего три, кажется, программы поставили. Руководил нами Тарханов. Касьян Голейзовский танцы ставил, Шостакович музыку писал. В общем, ансамбль был - что надо!
Шостакович приходил за повидлом для детей. И робко делал круги с пустым бидончиком в руках, боясь это самое повидло попросить. Тогда вступал в дело Карэн Хачатурян.
Он, работая под бравого солдата Швейка, отправлялся к Тимофееву: "Товарищ начальник! Тут вот композитор Шостакович с бидончиком ходит, но стесняется. У него дети, а повидла нет. Прикажите наполнить бидончик повидлом?" И Тимофеев милостиво так "Ну, отлей ему…"
Привезли откуда-то, бедных - Вольпина и Эрдмана после их скитаний, когда чуть ногу не отняли у Николая Робертовича. С Вольпиным они чего-то рыли, в каких-то были третьесортных войсках, самых последних, и поэтому они последние и тащились, когда войска отступали. Их привезли в ансамбль, наверно, по совету Юткевича, который первую программу ставил большую.
Эрдман и Вольпин были солдатами. Но им отдельно выделили особое привилегированное помещение - комнатку. Вот где Эрдман и сказал: "Я сочинитель, вы хоть бы мне какую-нибудь шинель приличную принесли". И где-то мы ему достали генеральскую шинель. Он ее надел, и там зеркало было. И вот он себя оглядел в зеркале и сказал: "Ну вот, мне кажется, за мной опять пришли".
Сначала нас водили строем к казармам. А потом Юткевич, Тарханов начали говорить, что все-таки они артисты, нельзя так. И тогда разрешили в метро ездить в солдатской форме. Казарма была где-то в переулках за Курским вокзалом. Какая-то школа, что ли, была, огромный зал. Я помню, что по тревоге оттуда нас сгоняли в метро, но мы прятались и не хотели. Всех гоняли в метро, а некоторые из нас, чтоб поспать, тихонько прятались в сортире. И еще мне запомнилось, что то приказывали окна закрывать, а то приказывали окна открывать, потому что взрывная волна выбивала и ранила стеклами. Эти кресты на окнах клееные не помогали, от взрывной волны - все вылетало и еще хуже ранило, потому что более крупные стекла летели, скрепленные этой бумагой. Все время поступали какие-то инструкции, которые противоречили одна другой, часто совершенно бессмысленные.

* * *

Один раз нас даже посетил Берия и отбирал программу для Кремля. Дунаевский очень дрожал, брат "великого" Дунаевского. Наверху, в кабинете у начальника, сидели Шостакович, Юткевич, Тарханов, Свешников, Голейзовский - на случай, если Берия пожелает дать указания им всем, - все сидели и ждали. В зал, конечно, никого не пускали, только на сцене артисты. С трепетом все ждали. Вдруг все двери открылись, появились мальчики в штатском, руки в карманы. Потом распахнулась дверь, вошел Сам - в кепке, в пальто, не снимая. Никому ни "здрасьте", ни "до свидания". Крикнул с грузинским акцентом:
- Начинайте!
И все это завертелось, закружилось, заплясало, запело. Полчаса все это продолжалось. Потом пауза. И он сказал:
- В Кремль поедет: первая песня о Вожде, вторая песня обо мне: "Шары бары, верия, Берия", - на грузинском языке: там были грузины, они танцевали и пели - Сухишвили-Рамишвили, - потом молдавский танец поедет и русская пляска поедет, где бабы крутятся, и все красивые ляжки видны. Все!
И ушел. Все двери захлопнулись, мальчики скрылись. И в тишине начальник ансамбля сказал:
- Вот это стиль, будем прямо говорить! Учиться надо!
А почему я так это запомнил все? Потому что сначала начальник меня позвал и говорит:
- Будешь вести. С шутками, понимаешь… - ну, с эрдмановскими.
Потом что-то он занервничал, ходил, ходил и наконец приказывает:
- Ко мне!
Я подбежал:
- Есть, товарищ начальник.
Он говорит:
- Не надо никаких шуток. Ты садись тут, сиди.
И другого позвал и сказал:
- Князев, иди ты. Строго выйдешь. Военным шагом. Доложишь: танец такой-то, музыка такая-то и… никаких шуток, а то знаешь еще…
И я сел, притаился рядом в партере и все это видел. Это был черный мраморный зал за Лубянкой, клуб НКВД Черный мрамор с желтыми прожилками. И он был очень длинный и похож на гроб. Он и сейчас, по-моему, там.

* * *

Войну я встретил на границе. Нас с ансамблем послали обслуживать границу, мы приехали с составом своим и с этим же последним составом, уже под бомбежкой немцев, мы возвращались.

* * *

До этого еще были какие-то поездки. Но эта просто мне запомнилась. Мы проезжали Ригу - и выступали в гарнизонах. Нас посылали бригадами небольшими - Зиновий Дунаевский устраивал такие помпезные концерты. Его путали с братом, с Исааком, все принимали за брата и устраивали политические овации: "За великого Дунаевского! За великого Сталина!" и т. д.
Вечером мы играли в Таллине. Потом нас посадили в грузовики и послали дальше, к границе, и вдруг через час вернули. И нам сказали, что утром будет спектакль для высшего комсостава.
И когда мы пошли играть, то один переулок, который ближе всего к городскому театру, был перекрыт, но нас пустили - мы же чекисты. И была целая вереница грузовиков с ранеными солдатами. Я спросил:
- Что, ребята, случилось?
- Бои идут.
Значит, всю ночь шли бои, и я уже видел колонну раненых. Бои шли, потому что колонна была большая.
Я помню, мы начали играть, стали бомбить, и от страха все разбежались, публика уходила, а мы - солдаты, только по команде можем. И мы начали помогать эвакуации театра. Почему мне это так врезалось? Я все бегал чего-то выносил и, пробегая, видел портрет Шаляпина с надписью: "В этом маленьком театре я испытал минуты вдохновения, которые я не забуду". И я все хотел, честно говоря, спереть этот портрет Федора Ивановича. И жалею, что в этой панике забыл, все бегали, грузили, уже чего-то рушилось, взрывалось.
Из Таллина я уходил с последним составом.
Еще помню, как мужики ломились в этот состав, а мы оцепили поезд и сажали только женщин и детей. И какой-то коммуняга кричал и размахивал партбилетом:
- Пустите, я нужен нам!
Ну мы его под белы рученьки и вывели из поезда.
Или как мы, солдаты, выкидывали чемоданы в окно, чтоб посадить детей. И бабы нас били, потому что мы их скарб выбрасывали. Но паровоз не мог стронуться с места.
Пока мы погрузили все, уже город бомбили. Я помню трагический отъезд этого состава - он не мог тронуться, буксовал. И тогда пришлось выкидывать сперва мужчин, оставляли лишь женщин и детей. Матери кидали детей, ну хоть детей возьмите. Ну и мы тихонько брали. И на меня кто-то орал:
- Застрелю!
Мы бежали за поездом, потому что он еле шел, и люди бежали за поездом, чтобы уцепиться за него.
Это был последний поезд, который уходил из этого города, поэтому загружался он сверх меры, к нему чего-то еще прицепили. А уже бомбили станцию, но легко - чесали пулеметом, потому что они, видимо, берегли ее, чтобы входить. Они довольно быстро шли.
А "мессера" бомбили состав, обстреливали. Мы проезжали какой-то город, начался обстрел, и на глазах девочки, маленькой совсем, убили мать. Она высунулась в окошко и кричала.
И вот я помню чувство страха. Ребенок кричит, и я чувствую стыд, как же можно, а ноги не идут. Я пошел за ребенком, но вот это ощущение страшное - не идут ноги и все. Мне казалось, что я иду час, а, наверное, все продолжалось одну минуту. Я взял ребенка и ушел, пополз в рожь дальше. А там была комедия. Ползет довольно полная дама, и, когда самолеты пролетают, она от страха подолом закрывает голову, и вот такая задница в голубых трусах наших до колен. А пожилой человек в панике ее хлопает дрожащими руками и говорит:
- Закрой, десант высадят! - без юмора совершенно.
А мне все-таки чувство юмора не изменяло - я увидел эту сцену и заржал.
Мы взяли девочку с собой в вагон. А потом надо было ее сдать где-то. Отдали мы ее в каком-то городе. Не помню, где-то пришли и сдали в детдом. Нет, видимо, до Москвы я ее не довез, потому что в Москве я ее отдал бы своим родителям.
Мы добирались до Москвы несколько дней. Встречали много знакомых. Эшелоны идут с солдатами, мы выбегаем и все рассказываем, потому что мы-то оттуда. Они спрашивают:
- Ну как, как? Что идет? Остановили? Наши наступают?
Мы-то на себе испытали и понимали, что дело плохо. Мы так медленно продвигались, что видели войска, которые идут вперед. Просто в боевом порядке, тут фронт. Значит, так медленно ехал состав.

* * *

Первый раз в жизни я сделал сам композицию о Суворове со стихами и анекдотами о нем, когда нужно было ехать отдельными маленькими фронтовыми бригадами в ополчение и надо было сделать небольшую программу. И так как я любил стихи давно, то нашел книгу "Анекдоты о Суворове" - там очень забавные есть анекдоты и стихи замечательные: лермонтовские, пушкинские - и сделал такую композицию… Первыми шли лермонтовские стихи про Наполеона: "Москва… Он вздрогнул, ты упал". Композиция понравилась, и даже я записал ее на радио. Остужев читал стихи: "Пусть ярость благородная вскипает как волна. Идет война народная, священная война!.." - и еще что-то, а я читал свою композицию. Мы записывали это в доме ДЗЗ, в этом же переулке у меня теперь квартира. Такие вот фантастические совпадения. Читал я на радио в Москве, когда уже все бежали.

* * *

И когда я попал к ополченцам, уже шли танки, и нас поставили в окопы с "коктейлем Молотова", мы ведь были солдатами.
Вот там я узнал, что такое "коктейль Молотова" с инструкцией: "Танк пройдет, в задницу брось, и танк загорится". Я сел в окоп и сидел с бутылкой, ждал танковой атаки. А танки применяли очень простую тактику. Когда на окоп наступал танк, он одну гусеницу выключал и так крутился, чтобы сесть в окоп и размолоть солдат.
И я первый раз в жизни видел, как бледнеют люди, когда у человека вся кровь отливает от лица. Страх. Я бы никому не поверил, если бы сам не видел. Вот танки показались и пошли. И я вижу, как у некоторых людей вот так пол-лица совершенно белое, а остальное красное все. И потом дальше кровь отливает. В общем-то страшно, некоторые же не выдерживали и бежали. Медвежья болезнь начиналась. Страх. То же самое при бомбежках.
Вот эта двойственность мне очень помогала, как актеру и режиссеру. Видите, даже в такую минуту я запоминал детали.
Я еще помню, что я убежал и решил забежать домой, потому что грузовик шел, на котором мы ехали, прямо мимо улицы Станиславского. И я спрыгнул и приятелю сказал: "Если что, то ты за мной, тут в суматохе, в этом разгроме никто и не заметит. А я хоть забегу домой, а потом если что, ты за мной прибежишь", - ну, мы молодые, здоровые были - чего там от улицы Станиславского добежать через Горького прямо в ансамбль. Я спрыгнул на улице Станиславского, ехали мимо консерватории от Никитской, и я - раз - через борт и прибежал домой, отмылся. А утром рано, часов в пять утра - я жил напротив бывшего немецкого посольства, в таком чуть ли не в полуподвале, в маленькой комнатушке - парень один, звали мы его Крот, очень хороший танцор, в окошко стучит. И я выглянул, он говорит:
- Хана!
- Что хана?
- Все. Накрылось.
- Что накрылось?
- Все накрылось. Бежим в казармы. Всех вызвали в Клуб.
И я натянул амуницию и через окошко, даже не через дверь, а через это окошко выскочил и бегом - он меня спас - хватятся же, где? Правда, в этой панике, может, никто и не хватился бы. И мы побежали туда. И мне никакого не было наказания, мы успели. Но я видел, как пепел носился по всей Москве, метро было заминировано. И вот когда мы бежали, уже поднимаясь мимо КГБ к клубу, то открылись двери внутренней тюрьмы Лубянки и вышла какая-то часть особого назначения. И вел их знакомый парень, который потом стал генералом Крыловым и был один раз в Театре на Таганке. (В этот же вечер был и Грибов, его надпись на стене моего кабинета есть: "Благодарю за блез-стящее искусство".) А потом генерал застрелился, когда его Чурбанов[7] снял с должности.
И тогда в театре это была у меня с ним первая встреча, начиная с того момента, когда он выводил свой батальон или роту, был лейтенантом он тогда. И он шел такой подтянутый - ать-два - а я бегу и спрашиваю: "Ты куда?" Он говорит: "Защищать Театральную площадь", - и оттуда хорошо экипированные ребята с автоматами, подтянутые вышли, из внутренней тюрьмы Лубянки. И были ежи везде уже, мешки с песком… Какие-то типы раздавали сигареты, папиросы, шарашили магазины, какие-то длинные шли вереницы - были направления даны, как отступать из Москвы… А мы прибежали туда. Потом уже нас ночью подняли в казарме, зачитали вот этот страшный приказ сталинский "Ни шагу назад!" про заградительные отряды - расстреливать отступающих… И мы остались в Москве.
Потом мы выступали в Детском театре, где МХАТ Второй был, где я учился, и потом был Эфрос. И туда приходил Остужев, смотрел. Он остался в Москве и не убежал. Пришел в уборную, сидел и рассказывал нам всякие вещи своим голосом: "Если ты зачат на ложе страсти, не пил и не курил всю жизнь. В одном лишь грешен", - намекая на дам. И дальше: "Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла!" Ему было скучно, старику, и он грустно пришел на огонек в артистические.