Благотворительный фонд
развития театрального искусства Ю.П. Любимова

Юрий Любимов: "Весь мир в искусстве стал легкомысленнее действовать" (Планета красота №3-4, 04.2006)

В его театре на Таганке все сверкает. Полы. Перила. Переплеты окон. Стекла. И очень тихо в фойе и кабинетах. 42 года подряд (за исключением тех, что он отсутствовал в России), каждый день, в субботу и воскресенье — также, в одиннадцать часов утра начинается репетиция. Восьмидесятивосьмилетний Юрий Петрович Любимов репетирует по десять-двенадцать часов. Когда чувствует себя плохо и устал, — только восемь. До обеда — близкую к выпуску «Антигону». После обеда выверяет, «чистит» спектакль, который пойдет вечером. С особой тщательностью — многолюдное, в чередовании пластически сложных мизансцен, идеально четкое в перестроениях актерской массовки, в хоровых и индивидуальных звучаниях и созвучиях «Суф(ф)ле» по Ф. Ницше, Ф. Кафке, С. Беккету, Дж. Джойсу — последнюю свою работу, имевшую в Москве большой успех.

Репертуар нынешней Таганки переменился: Еврипид, Гете, хроники Шекспира, Пастернак, обэриуты и поэзия «серебряного века»… И тип спектакля — другой: хроники, «свободные фантазии», «бриколлажи» и абсурдистские действа под музыку любимовских «любимцев»: В. Мартынова, Э. Денисова… Легендарные таганковские «ветераны» окружены новым молодым множеством. Переменился и он — Юрий Петрович Любимов. Пожалуй, теперь больше европеец, чем москвич, хотя обосновался на своей сцене после возвращения, «крепко засел» на ней аж с 1989 года. Элегантностью не парадного, а рабочего костюма, мягкостью шага в удобных дорогих ботинках. Любезностью улыбки, как у «французского маркиза», уголками губ. И тем, как просто произносит знаменитые имена своих друзей: Клаудио Аббада, Тонино Гуэра, Луиджи Ноно; и незабвенных, ушедших, великих: Петра Леонидовича Капицы, Бориса Леонидовича Пастернака и многих других, которые составляли великолепный интеллектуальный «штаб», «команду», нерушимый оплот друзей прежней Таганки, одни из которых умерли, другие состарились и болеют, а третьи переменились, «превратились» настолько, что и говорить не о чем.

Европеец, он с неколебимой наивностью, легкостью привыкшего к беспрепятственным странствиям и перемещениям человека, советует сегодняшней московской режиссуре «обязательно» ездить на фестивали и смотреть лучшие спектакли мира — в Эдибурге или в Авиньоне («который в последнее время, кажется, развалился, но вполне вероятно, еще и подымится»), или — в центре Тадаши Сузуки, в Японии возле города Шизуока.

Музыкой звучит у него название греческих Дельф, которые он особенно любит, по которым «вдруг заскучала» его супруга Каталин — по-русски Катя, в помощь обожаемому мужу, вне штата и без зарплаты, принявшая на себя множество обязанности в его театре. В Дельфах, где не режиссер, а актер Любимов читал грекам тексты Софокла, возникло перед ним видение нынешней — грядущей «Антигоны».

Он помнит свой отъезд и свое возвращение в самом начале перестройки: «Когда я вернулся, не мог понять общего возбужденного состояния. Все были то ли выпивши, то ли с похмелья. Удивлялись: „Ты не видишь?! Как это ты не видишь?..“ А я не видел перемен, не разделял восторгов. Поехал с Евтушенко на дачу Пастернака… Он меня вызвался всюду возить. На даче Бориса Леонидовича все так же висела на одном гвозде калитка под дождем, и подгнившая скамейка стояла… И мы так же, как прежде, начали сражаться за этот дом, чтобы его не отдали какому-нибудь новому „прославленному“ под жилье»…

Он говорит, а я исподтишка вглядываюсь в его свежее, почти без морщин, чуть загорелое лицо. Любимов, у которого премьеры выходят каждый сезон с завидной регулярностью, без пропусков; в котором нет ничего старческого, кажется, и усталости нет. И волнующее, радостное вдруг приходит ощущение, что он изменился мало, что он — прежний. Такой же резкий и не боящийся. Категоричный, определенный в ответах, подробный, пространный, если ему интересно, и — лаконичный до жесткости. Как в молодые, начальные, счастливые годы, — эпатирующий, провоцирующий, чуть детский и чуть озорной.

Вера Максимова. Вы долго жили и работали на Западе…
Юрий Любимов. Главным образом — работал. Попутно жил. Кое-как.

— Когда один из уважаемых моско?
вских артистов, руководитель знаменитого театра, постоянно говорит о себе: «Я купец», — это нормально? Вы слышали на Западе такое от коллег?

— Для художника — это ненормальное суждение. От Стреллера или Бергмана, что они «купцы», никогда не слышал. Талантливейший Тони Харрисон, поэт и режиссер, друг нашего великого Бродского, когда я позвонил ему в Америку, чтобы позвать работать на «Медею», о деньгах даже не заикнулся. Спросил: «Чей перевод?» И когда услышал, что Иннокентия Анненского и что в тексте многоточия и нет хоров, закричал: «Не трогайте, не трогайте его!!! Я все сделаю…» А в России сегодняшней многие понятия в театре, в искусстве вообще сведены к «стоимости», к тому, насколько будет оплачен, какую прибыль принесет «проект».

— Когда Вы ставите спектакль, Вы озабочены предстоящим успехом? Можете заранее «просчитать», что понравится зрителям, критике, экспертам престижных фестивалей и премии?
— Успех спланировать нельзя. Это гадание на кофейной гуще. Как в отношении будущего ребенка. Мама хочет, отец хочет, а ребеночек родится с болезнями, и его лечить нужно. Хотя некоторые «трудятся» для успеха. Грандиозные по масштабу, постановочным эффектам, по количеству участников вестерны Голливуда имеют колоссальный массовый и кассовый успех. Но кто их смотрит из людей, умеющих ценить искусство, культурных, тонких? Помните, Виктор Шкловский — «почти гений» — написал о «гамбургском счете»? У нас — режиссеров, актеров, которые что-то умеют делать и доказали это своей жизнью, есть свой «гамбургский», подлинный счет. Вот только обманывать себя не нужно.

— Вы можете работать на заказ?
— Могу. И ничего в этом дурного нет. Вот греки заказали мне «Медею», дали денег, и я ее сделал. Потому что заказ совпал с моим личным интересом, стремлением, и я его « присвоил».

— Почему Вы совсем перестали работать за границей?
— Это очень сложно. Я опрометчиво решил, что быстро все в своем театре налажу. Однако за годы моего отсутствия они так ужасно все разрушили. Зал заполнялся наполовину, даже на одну треть. Спектакли были совершенно развалены. В первый же мой приезд в Москву — всего на десять дней, я это увидел. Увидел и немедленно начал восстанавливать «Бориса Годунова», довел спектакль до показа. И когда на встречу со мной — Учителем — они привезли в Мадрид «Мать» М. Горького, ужаснулся развалу. Мы так и говорили: «Мадрид твою мать!..» Извините.

— Сколько лет Вы здесь после возвращения?
— Вернулся и плотно осел в России с конца 1997 года.

— Когда Вам было лучше — тогда, когда Вас гнала и гнула власть, но окружала и поддерживала невероятная любовь людей, или теперь — в «дни свободы»?
— Ничего хорошего ни тут, ни там… При советской власти на меня кричал замдиректора по хозяйственной части, когда я объявил, что мне нужна чаша вечного огня. Я первый в Москве ее зажег, еще до той, у Кремлевской стены. У меня в каби?ете он орал, что бронзовая чаша — «это стратегическое сырье, и разба?аривать его мы не разрешим!» Я стукнул кулаком по столу, разбил стекло и тоже заорал: «Вон отсюда!» Он написал на меня донос, обвинил в антисемитизме. Потом меня обвинили в «засорении» кадров. Потом, как в насмешку, прислали Когана.

— Сегодня что-то изменилось?
— Изменилось даже к худшему. Пожалуй, я единственный, кого новый строй обобрал. Все отняли.

— А что у Вас отняли?
— Новое здание театра. И большую сцену. Все помещения. Для складов, например. У нас ничего нет.

— Вы за то здание сейчас уже не боретесь?
— А я вообще против борьбы.

— Я хожу туда на антрепризные спектакли. Там безобразие почти антигигиеническое. Грязно, пусто, неуютно. И спектаклей почти нет. Так что сегодня то здание можно было бы и вернуть.
— Во-первых, незачем. Я старый. И с этим-то домом насилу управляюсь. Чтобы был порядок. Еще хорошо, что Катя помогает. Она иностранка и любит чистоту. Людям приятно ходить сюда. Старый зал располагает. Он небольшой, уютный. Все хорошо видно и слышно.

— А где Вам лучше работалось — за границей или дома?
— Весь мир в искусстве стал легкомысленнее действовать. Процесс начался давно. Лет двадцать тому назад Альфред Шнитке мне жаловался, что даже прекрасные немецкие музыканты стали менее дисциплинированны. Сейчас во Франции происходят студенческие волнения. Но, постоянно имеющий дело с молодежью, я не могу сказать, что я на стороне бунтующих. Подумайте: молодой человек еще нигде не работал, не умеет работать… Почему же он заранее требует «индульгенции» себе? В старом МХТе в конце сезона актер получал конверт с письмом, в котором было сказано, что театр своего сотрудника благодарит, но более в его услугах не нуждается. И МХТ работал получше теперешнего. И никакого возмущения не возникало. Артист тихо уходил. Теперь же отправляются в суд. Это называется «качать права». Так мы научены жизнью в Советском Союзе. При этом были чрезвычайно трусливы. Нас загоняли в ГУЛАГ, манипулировали нами, как хотели. А сейчас на некоторое время подраспустили — и оказалось, что для настоящей работы людей сохранить очень тяжело.

— Даже в Вашем стационарном, отлично организованном, дисциплинированном?
— Очень трудно. У нас люди забыли фразу Михаила Булгакова: «Что же это с памятью, граждане?» У нас ничего не помнят, постоянно опаздывают… Найти человека умелого и знающего сейчас почти невозможно. Вымерли, что ли? О развале дисциплины я говорил. .. Знаменитая Пина Бауш, присутствуя у меня на репетиции, заметила: «Только через пятнадцать-двадцать минут глазки у ваших актеров заблестели». То есть проснулись они, наконец. Качество работы у нас очень низкое. Все болеют. Все устали. И разрушаемся мы к шестидесяти годам.

— Почему?
— В России — из-за общего человеческого упадка, из-за экологии. Живем в скверном климате, дышим плохим воздухом. А может быть, потому, что современный мир полон соблазнов, и люди, долго жившие на нищенском уровне, решили вступить в бой, надсаживаются, чтобы можно «урвать» себе кусок удачи.

— Что для актера гибельно?
— Самовлюбленность. Актеры — это губители всего живого.

— С этого Вы начинали, этим кончаете.
— С этим и сойду со сцены. У меня с ними разная профессия. Их — исполнительская. Но их приучили, что они — сотворцы, и они спорщики. И с ними никто из крупных западных режиссеров не любит работать.

— Разве?! А Штайн, Доннеллан? Восхищаются ими, собирают вокруг себя в больших спектаклях, возят по миру…
— Это они из вежливости говорят. Петер Штайн заявлял: «Вот они кончат свои дискуссии, а я пока пойду гулять». Что они могут мне сказать? Я продумал все интонации и все мизансцены… Если хочешь, покажи, а не лялякай!

— Но были же у Вас такие моменты, когда Вы любили актера, испытывали благодарность, от того, как он верно играет?
— Никогда. Мы — люди мастеровые. У нас тяжелая работа, которая вся расчленена. Нужно свет ставить. И договариваться со всеми. И добиваться, чтобы хоть на семьдесят процентов замысел осуществился. Большинство актеров завышает свои возможности. Но есть, конечно, очень талантливые люди. Тут режиссеру необходимо проявить терпение. Главный дар режиссера, если он талантлив, — терпение. Сейчас многие не знают, как работать с актером. Набирают по принципу типажа. Не знают, как объединить актеров в ансамбле. Я смог собрать «Бесы» в Англии. Здесь бы я этого не смог. Театр — это элитарное искусство. А мы — страна дилетантская. Наши актеры говорят плохо. Их не слышно даже в маленьком театре. У нар и по ящику проклятому не понять, что они говорят.

— А для режиссера что представляет опасность?
— Утрата критериев. Нужно смотреть замечательные спектакли. Но желательно по рекомендации людей, которых уважаешь. Потому что уйти с неудачного спектакля посреди действия неудобно. А так иногда хочется!

— А Вы ходите в театр?
— Мало. К Анатолию Васильеву, к Льву Додину ходил. .. Но я не хочу никому аттестацию давать…

— Режиссеры почти не смотрят чужих спектаклей.
— Это они ошибку делают. Я хожу и на театральные фестивали по возможности езжу. Но, к сожалению, мало. Времени нет. Ведь руководить театром — это тяжелый камень на шее. Тем более в моем-то театре все спектакли за сорок два года я сам ставил. Еще Анатолий Эфрос несколько постановок выпустил. Потом он умер. Не надо было ему сюда ходить. Может быть, он бы дольше прожил.

— Уж это точно, дольше бы прожил. Вы его работ, конечно, не видели…
— «На дне» видел. Не стоило ему сюда приходить.

— Вы новую режиссуру знаете?
— Говорили, есть такой Серебряков…

— Серебренников.
— А потом мне говорили: «Он оттуда взял, отсюда взял»… И еще, говорят, есть какая-то Дама…

— Чусова… Вам все равно, когда у Вас заимствуют, крадут?..
— Да Бог с ними… Брали и в Советское время… Хотя сам-то я всегда был антисоветским.

— Так уж и всегда?!
— Всегда.

— Но в Вахтанговском театре в молодости Вы были сильным общественником. Вдохновенно играли Олега Кошевого в спектакле «Молодая гвардия», коммуниста Кирилла Извекова в «Обыкновенном лете» и «Первых радостях» К. Федина. За это и Сталинскую премию получили?
— Сталинскую премию я получил за Тятина в «Егоре Булычеве». Меня не актеры, а художники Кукрыниксы выдвинули. Про «Первые радости» Николай Эрдман отозвался: «Прочитал и никаких радостей не испытал». А в Вахтанговском театре я скандал на партийном собрании устроил. «Общественником» я считался в ВТО, возглавлял Молодежную секцию после того, как получил премию А. Д. Попова. Хотя уже вернулся из армии и по возрасту был старше других.

— А «Антигону» почему Вы выбрали?
— Я выбрал перевод Мережковского, разрушил композиционную систему построения. Там имеются хоры. И хотя у меня музыкальная труппа, и поют и двигаются они хорошо, мы этого не умеем делать. В Дельфах из текста Софокла я составил два монолога и прочитал их, и за Антигону тоже. Пришел Тони Харрисон, поздравил: «Юрий! Ты хороший артист!..»

В «Антигоне» есть вечные заповеди. О том, что умершего нужно похоронить, даже если он не нравится тебе, даже если диктатору кажется, что он враг. В финале Диктатор за нарушение заповедей жестоко расплачивается. И есть существо, юное и слабое. Девочка, которая воспитана в такой трагической семье, как эдипова. И она хочет похоронить брата вопреки всему. А царь желает этими трупами устрашить всех. Чтобы трупы валялись и гнили на глазах и чтобы люди испугались, а он сам мог стать твердо на престол. И потом — это хороший перевод и великий текст.

Вера Максимова, 04.2006